вами, не способен оценить блага нового жизненного строя; блага цивилизации. Но, воля ваша, нельзя подчас не пожалеть о многом хорошем, первобытном, могучем, ежедневно смываемом набегающей волной этой цивилизации».
«Вы, Матвей Матвеич, хотите поднять тему, которую я уже слыхал, а именно:
«Это именно я и хотел сказать. Цивилизация такая тычинка, с которой привыкшее к ней растение уже никогда расстаться не может. Дикие лошади сами разгребают снег, добывая себе корм, а попробуйте выпустить на зиму ваш табун. Уцелеет ли хоть одна?»
«Прекрасно, Матвей Матвеич. Не будем спорить против очевидности, но желательно бы видеть образчик той первобытной ржи, которую цивилизация переделывает в спирт».
«Что касается до меня, — сказал Матвей Матвеич, — то при наших ежедневных столкновениях с сельским людом я их вижу на каждом шагу.
Вот один из них. Нынешним летом в сенную уборку мне доложили о приходе отставного солдата, снявшего у меня десятину земли под овес. „Что тебе надо, Терентьич?“ — спросил я солдата. „Пришел попросить, чтобы вы мне простили шесть рублей за овес“. — „Что ты, брат! С ума, что ли, сошел? Ты знаешь, я этого ни для тебя, ни для кого другого не сделаю“. — „А я с тем пришел, что знаю, что вы для меня это сделаете. Потому что это особ статья“. — „Что такое за статья?“ — „А вот изволите видеть. Был у меня во рту рак, и мучился я с ним года три. Прошлой осенью невмоготу пришло, и свезла меня старуха в больницу в город. Там меня дохтора выпользовали и сказали, если опять откроется, более полугода не проживешь. Весной тот самый рак опять за свое взялся, и стало к зиме мне помирать. Так я думаю своей старухе припасти эти шесть рублей и пришел просить ваше высокоблагородие с меня их сложить“. — „Уж не врешь ли ты, брат? Раскрой рот“. Во рту оказалась страшная язва. „Ну хорошо, прощаю тебе шесть рублей“. — „Ваше высокоблагородие, не будет ли у вас работы косьбы? Уж так расстараюсь, через великую силу. Надо старухе деньжонок припасти“. Терентьич во все время уборки работал неутомимо, заработал своей старухе еще шесть рублей, а после осенних заговин умер».
На другое утро мы стали собираться в недальний, но по времени года мучительный путь.
«Право, не знаю, — сказал Матвей Матвеич, — зачем вы меня-то тащите?»
«Нет, Матвей Матвеич, не отказывайтесь от доброго дела. Нечего вам толковать, что без вас там, кроме путаницы и новых неудовольствий, ничего не выйдет».
Матвей Матвеич как-то сдержанно улыбнулся и велел себе запрягать тарантас. Дорогой, несмотря на дневной свет, кучер Матвея Матвеича таки заехал в такие глубокие колеи, что правое крыло тарантаса оторвалось. В поле, версты за три за барской усадьбой, у спорной песчаной карьеры мы нашли истца- обвинителя и целую толпу сторонних людей и свидетелей. Под мелким осенним дождем приходилось писать обмер и показания. Обвиняемая заявила, что просит Матвея Матвеича быть ее поверенным. «Позвольте, — обратились мы к обвинителю, — взглянуть на документ, на основании которого вы работаете». — «Что касается документа, то я признаю, что подписала его сама», — сказала ответчица. «Вы доверили мне защиту — позвольте мне отвечать». — «Ах! виновата, сделайте милость». В конце документа было сказано: до приступления к работе настоящее условие должно быть засвидетельствовано в волостном правлении, но этого засвидетельствования на условии не оказалось. Окончив громко чтение, мы подумали: неужели Матвей Матвеич упустит из виду это обстоятельство? Тогда придется разбирать дело по существу, т. е. провозиться целый день над бессмысленнейшей кляузой. «Позвольте спросить, господин судья, засвидетельствован ли документ?» — спросил Матвей Матвеич.
Обмер признан тяжущимися верным, и все мы, под дождем и по грязи, потянулись к барской усадьбе. После долгих разъяснений дела нам с Матвеем Матвеичем удалось склонить горячащиеся стороны к мысли о мировой сделке. Начались бесконечные комбинации новых условий, и уже стемнело, когда мир был заключен. Надо было все записать, и поднялись новые споры об отдельных выражениях. Словом сказать, вместо того, чтобы попасть к Матвею Матвеичу к третьему часу, как мы надеялись, мы тронулись в обратный путь в 10 часов вечера в непроглядную темноту и под проливным холодным дождем. Кучера Матвея Матвеича, как более знакомого с местностью, мы пустили передом. Но какое знакомство с местностью возможно в абсолютной темноте? Лошади, продрогнув, чуть не несли, и мы постоянно кричали нашему кучеру, чтобы он не пробил оглоблями переднего экипажа. Ни за какие колеса или патентованные оси нельзя поручиться при такой скачке впотьмах по ямам и выбоинам, и мы каждую минуту могли очутиться на боку, в грязи. «Господи! — воскликнул наш письмоводитель, которого, кажется, порядком толкнул верх тарантаса. — Что бы подумал столичный судья о подобном путешествии?» Наконец нам показалось, что мы едем под изволок и, следовательно, подъезжаем к усадьбе Матвея Матвеича. Через полчаса вчерашний фонарь проводил нас в подземелье, и оттуда мы вышли на свет Божий, т. е. к ожидавшему нас до 12 часов ночи обеду.
Те же причины произвели то же действие. Напившись кофею, мы снова засиделись с Матвеем Матвеичем, и разговор, скользнув по известиям с театра войны, перешел на самую интересную для нас тему современного сельского быта.
— Что же, Матвей Матвеич, как же быть с разбирательством плотника? Теперь, верно, уже все спят?
— Виноват! — воскликнул Матвей Матвеич. — Плотник еще давеча просил передать вам, что прекращает иск. Ответчик, получа повестку, уплатил деньги.
— Ну и прекрасно, что повестки так миротворно действуют.
— Да, да, — воскликнул Матвей Матвеич, — дорогой мне пришел на память замечательный образчик старой ржи, и я на досуге хотел вам передать его. Вас не клонит ко сну?
— Нисколько.
— Но ведь это целая повесть?
— Тем лучше.
— Постараюсь рассказать дело, как оно совершилось на моих глазах.
— Я слушаю.
— Филипп Ильин был один из перешедших ко мне, по наследству от тетки Анны Игнатьевны, крестьян. До выхода на выкуп крестьяне, по старому обычаю, приходили к нам на Святой христосоваться и разговляться, и при этом случае Ильин всегда являлся с женой, или, как он говорил, со своей старухой Натальей. Несмотря на принадлежность к распущенному обручевскому обществу, Ильин был, как говорится, хороший мужик. Хотя в праздник при поднятии икон он и напивался не хуже другого, но вел дом в порядке, и домовитая Наталья всегда умела его вовремя увести от народа и уложить в укромном месте. Не будучи богатым, Ильин был вполне мужик зажиточный. Лошади у него были хорошие, а к его чалому мерину не раз приценялись барышники, и даже один помещик ладил купить его в корень. Но Филипп ни за что не продавал своего любимца. Ни у кого не было таких коров, телят и домашней птицы, как у Натальи. Когда зимой нужно было достать свежих яиц, мы прямо обращались к ней, хотя она неохотно брала за них деньги, под предлогом, что это дело домашнее. Филипп был человек сдержанный и, хотя пользовался уважением общества, никогда не был говоруном на сходке, да и дома работал более молча. Когда я принял их общество, Филиппу было лет 50, а Наталье лет 40. Смолоду Филипп, должно быть, был очень красив, чего нельзя было предполагать о широкоплечей, приземистой и несколько рябоватой Наталье. Детей у них было двое. Красавец сын и дочь Лукерья, напоминавшая мать. Сына они женили на красивой девке Аннушке — из хорошего крестьянского семейства. Страстно любя сына, Наталья с первых дней полюбила красавицу Аннушку, и своя