интериорных аспектов существования. В некотором смысле следующий за осознанием такого факта припадок агрессии ч спонтанный (или продуманный) теракт имеют тот же смысл, как и в случае остальных разновидностей терроризма: невозможность легитимными средствами заставить мажоритарный социум считаться с онтологическими параметрами миноритарных общин, вплоть (в нашем последнем случае) до отдельного индивидуума и его персонального бытия.
Показательно, что спонтанный террор, как правило, свойственен климату либерального общества, где общинное противостояние системе часто почти невозможно в силу предельной дезинтеграции органических коллективов, определяющей качество этого общества.
Поэтому индивидуальный и немотивированный терроризм — частый случай в США. Более того, именно такой террор является общим знаменателем других разновидностей терроризма, так как само влечение к этой форме самореализации даже в более идеологизированных и организованных подрывных структурах свидетельствует о специфической конституции личности, склонной к повышенной интровертности, спиритуальности, резко и болезненно ощущающей свою знаковость.
Экзистенциальная драма теракта.
У всякой террористической акции есть два аспекта — рациональный и иррациональный. Рациональность террора заключается в том, что с помощью чрезвычайного насильственного действия, которое настолько выходит за рамки социальных норм, что заставляет людей системы идти на уступки террористам, достигается конкретная политическая или социальная цель: выпуск на свободу других террористов, признание некоторых политических и этнических свобод, подрыв социальной стабильности в обществе, создание кризисного психологического климата, широкая демонстрация существования определенных групп, которые в нормальных условиях строго замалчиваются и т.д.
Опыт показывает, что очень часто эти рациональные цели достигаются, но эффект от них остается очень локальным, как по времени, так и по социальному объему. Застигнутая врасплох система вначале подчиняется террористам (даже если им не идут на уступки); они получают возможность широчайшего информирования общества о себе и своих программах. Но вскоре мгновенный прорыв сводится на нет сложными ходами тех, кто имеет достаточно власти и времени, чтобы исподволь и постепенно исправлять негативные последствия подрывных действий.
«Мы заявляем, что тот, кто носит униформу — свинья, то есть он уже не является человеческим существом: таково наше решение проблемы. С этими людьми вообще нельзя говорить, и выстрелы здесь само собой разумеются.»
На самом деле, терроризм подчас бывает политически весьма эффективен, и это заставляет предположить, что совершенствование системы социального контроля будет только способствовать росту терроризма, как единственного выхода для полновесного выражения радикально альтернативной точки зрения.
Второй аспект террора — иррациональный — заключается в экзистенциальном опыте, который переживает участник теракта. В данном случае искусственно создается уникальная в обществе ситуация, в которой человеческие существа начинают действовать по совершенно иным законам, нежели конвенциональные системы связей, регламентированные социально–политическим строем.
Так как речь идет о возможности (чаще всего немотивированного — символического) гомицида, то драма «террорист — заложник» приобретает особый, глубинный, почти онтологический характер, потому что наиболее поверхностные пласты личности мгновенно смываются перед лицом возможной и объективированной смерти.
При этом сам террорист становится как бы субъектом смерти, провокатором двойственной агрессии: с одной стороны, он вызывает на себя гигантскую карательную мощь системы, которая концентрирует на нем свое уничижительное влияние, с другой — получает мимолетное, но крайне острое осознание абсолютного господства над судьбой заложников.
Это очень сложный комплекс — в нем есть и глубинный мазохизм, граничащий с религиозным мученичеством (перед лицом заведомо более сильной системы), и очевидный садизм (в отношении низведенных до объектного состояния жертв). В целом же опыт террора возвращает участников к некоторым глубинным, базовым уровням существования, о которых в нормальной жизни подавляющее большинство людей даже не подозревает, но которые невидимо и неосознанно влияют на весь строй человеческой жизни. Этим объясняется т.н. «стокгольмский синдром», т.е. добровольное отождествление заложника с террористом и принятие его стороны.
Дело тут не только в защитном механизме психики: жертва действительно может быть благодарна палачу за урок психологии пограничных состояний и глубинной антропологии, что подчас позволяет человеку спонтанно и травматически осознать собственную природу.
Консервативная сущность террора
Интересно рассмотреть феномен терроризма в свете концепции права крупнейшего мыслителя XX века Карпа Шмитта. С точки зрения Шмитта, существуют два основополагающих подхода к праву. Первый свойственен традиционному обществу, где правовые нормы всегда реализуются через персональный аспект власти (королей в древности называли lex animata in terra, «воплощенным законом земли»). Этот персональный аспект — будь то король, феодал, решение 1 ассамблеи полиса и т.д. — всегда предполагал, с одной стороны, руководство базовыми основами права, принятыми в данном обществе, а с другой — уникальность каждого конкретного решения, принимаемого исходя из неповторимого контекста на основе не подлежащих доскональному описанию волевых, духовных и интеллектуальных особенностей властителя и судии. Таким образом, в традиционном обществе право было неразрывно связано с индивидуальной ответственностью, с органической, жизненной и часто непредсказуемой волей власти.
Второй подход появился вместе с Новым Временем, когда гуманистический и просвещенческий идеал заставил искать определения универсального и абсолютного права, теоретически не зависящего от органических и контекстуальных особенностей. Такое право получило свое совершенное воплощение в юридической доктрине Кельзша и в концепции правового государства, где предполагается предельная рационализация правовых нормативов, исключающая всякую спонтанность и волюнтаризм в правовых вопросах. Шмитт подчеркивал, что абсолютизация абстрактного права приведет к «дегуманизации» социально–политической жизни, к переходу от органического, жизненного общества к механической искусственной конструкции, к безличному тоталитаризму абстрактных догм.
В этом смысле террористический акт как социально–психологическая драма представляет собой, безусловно, порыв к традиционному пониманию права, связанного с решением, ответственностью, спонтанностью и непредсказуемостью. Сам Шмитт отказывал в праве на террор кому бы то ни было, кроме государства, которое являлось для него высшей инстанцией, связанной с теологической проблематикой (напомним, что Шмитт был убежденным католиком). По его мнению, только властелин, князь, монарх обладают полномочиями для принятия решения в чрезвычайных обстоятельствах (Ernstfall), выходящих за рамки легитимности (а использование террора является как раз таким случаем).
По мере деперсонализации власти в либеральном обществе и универсализации «номократии», «диктатуры права», происходит переворачивание идеальных отношений, рассматриваемых Шмиттом. Именно власть, государство, князь (в смысле Макиавелли) или «коллективный князь» демократии и советских режимов в нашем мире теряют качество органичности и жизненной спонтанности.
Именно в центре системы царит полный экзистенциальный штиль, который стремится свести к минимуму возможность «чрезвычайных обстоятельств» и заведомо отгородиться от необходимости принятия волевых и ответственных решений. В такой ситуации в сфере государства для сверхлегитимного решения (в шмиттовском понимании) не остается места, и оно все более однозначно смещается в область подрывных, альтернативных, разрушительных структур. Иными словами, потеря государством органического измерения, воплощавшегося в традиционном обществе в персональной сверхнормативной ответственности правителя, лишает государство права на террор и, напротив, наделяет им его противников.
Процесс окончательной «номократизации» современных государств, повсеместное наступление