существованием. Domine, Dominus, quam admirabile,[21] ну и тому подобное. Перед человеком же стоит выбор, славить ли своего творца вместе со всем миром или нет.

— И как же он должен его славить?

— Словами, мыслями, а главное, исполняя свой долг; для нас исполнение долга — это и есть высшая ценность, духовная любовь; но только в том случае, если речь идет об исполнении долга ради него самого, не из страха, корысти или ради надежды. Исполнение долга — это и есть слава нашему творцу; может быть, вы знаете, — добавил он, взглянув на Женька, — что в иезуитских школах на сочинениях пишут Laus Deo Semper,[22] «вечно славит Бога». Впрочем, у иезуита есть еще одно назначение, быть исполнителем воли, орудием в руках своего творца. Но, с другой стороны, это и есть наш долг. Similiter atque senis baculus.[23]

— Понятно, — сказал Андрей, всем своим видом демонстрируя Джованни, что обдумывет услышанное; оглянувшись в сторону ворот, я увидел высокого монаха в коричневой францисканской рясе, перепоясанного веревкой; монах медленно помахал рукой. Джованни извинился и сказал, что должен переговорить со знакомым.

Женек мгновенно перешел на русский: «Слушай, — сказал он, — какого хрена он нам трахает мозги своей латынью? На психику давит, да?»

— Так ты же сказал, что понимаешь.

— А что же, по-твоему, я должен был сказать; что я козел неграмотный?

— Ладно, хватит. Лучше скажи пока, чего ты не понял.

— Да нет, в общем-то все понял, — сказал Женек, — А чего он такое под конец задвинул?

— Когда именно? — ответил я в надежде, что Андрей все переведет, и от меня ничего не потребуется. Андрей все понял, и многозначительно постучал пальцами по столу.

— Он имел в виду, — сказал Андрей нравоучительно, — что иезуит для Бога, это как кайло для зека. Славное сравнение.

— Я вижу, он нас совсем за ссученых держит. Были бы в совке, я бы ему за базар… Тьфу. Короче, я пошел.

Он действительно ушел; а Андрей заказал еще чашку кофе. Он сказал, что необыкновенно рад, что мы наконец-то избавились от Евгения и можем нормально поговорить без всех этих новорусских прибамбасов.

— Но согласись, — добавил Андрей, — ловко я его сделал. А твой Джованни просто из тех людей, которые не способны понять, что такое свобода. Им постоянно нужно иметь над собой волю партии и правительства. Может, дашь ему Камю почитать? Или Фромма? Он же умный, может все понять, хоть и выглядит таким упертым досом.

Андрей на секунду задумался, а потом продолжил. «Слушай», — сказал он, — «а чего он на всем этом задвинулся?». «Не знаю, не говорил». Он посмотрел на меня с сомнением и вернулся к вопросу о сущности свободы. За соседним столиком вяло шумели немецкие туристки, тень кипариса упала на наш стол, рассекая его на темную и светлую половины. Мокрые кофейные пятна на матово-белом блюдце заискрились на солнце. Я снова оглянулся в сторону ворот и увидел, что Джованни уже возвращается.

— Все то, о чем вы говорили, — сказал Андрей, как только Джованни сел, — звучит очень красиво. Но, на самом деле, все это только слова. Никакого абстрактного долга, долга в себе, не бывает, его всегда кто-нибудь для нас определяет. Как старшина для новобранца. В худшем случае мы сами для себя — но обязательно с чужих слов, иначе нам бы никогда не удалось отличить его от собственных желаний. И следовательно, верность долгу — это всего лишь добровольное и бессловесное подчинение власть имущим. Разве не так?

Джованни покраснел.

— Вы ничего не поняли, — сказал он как-то странно и торжественно, — я попытаюсь повторить то же самое еще раз; но постарайтесь меня услышать. Когда мир перестает прятать свое лицо, становится ясно, что это огромная мозаика, но совершенно бессмысленная. Нелепая, пустая, уродливая; и первое, самое естественное чувство, — это желание встать в стороне, посмотреть на все это и засмеяться. Просто засмеяться, как обычный ребенок.

— Ну, это уже постмодернизм, — сказал Андрей, — хотя вот это я понимаю, просто в книгу просится.

— Так вот, — продолжил Джованни, краснея все больше, — чувство долга, это умение жить, как будто мы всего этого не знаем. Не ерничать, не показывать на мир пальцем, не смеяться — даже когда болит сердце и дрожат губы. Пойти до конца тропинки, даже если она ведет к куче мусора. И никогда не смеяться, главное — не смеяться; потому что смех убивает. И никогда, поймите, никогда не спрашивать, «Господи, как же я сюда попал? Как же я здесь оказался?».

— А что же позволено спрашивать?

— Ничего. Но иногда можно произносить «Confiteor»;[24] но не слишком часто. Это грех.

9

— Ладно, — сказал Андрей, — спасибо за лекцию. Я пошел.

Он действительно встал, повернулся, потом остановился, позвал официантку, расплатился, вопросительно посмотрел на меня, развел руками.

— Ну и тебе пока, — добавил он, переходя на русский, — надо будет как-нибудь пересечься.

Я кивнул. У Джованни был вид неожиданно разбуженного человека. Мне было неловко за него.

— Ite, — пробормотал он, — missa est.[25]

Андрей пересёк двор и исчез под аркой. Мы тоже встали. Прострекотал вертолет, где-то залаяла собака. Кот, лежавший у наших ног, лениво приоткрыл глаз и передвинулся поближе к стволу кипариса. Официантка принесла счет; она работала здесь давно и знала нас обоих в лицо. Миновав открытые ворота, мы вышли на площадь позади башни Давида и повернули налево, под арку, в сторону Армянского квартала. Улица, начинавшаяся с другой стороны арки, вела вдоль городской стены и уходила к Сионской горе и Дормициону; к ее левому краю примыкал узкий тротуар, запруженный туристами, торговцами и случайными прохожими. Идти по нему можно было только в один ряд, прижимаясь к глухой серой стене крупной кладки; по мостовой, вымощенной булыжником, шел непрерывный поток машин. Пройдя еще немного, мы свернули налево, и через приоткрытую дверь вошли в полутемный холл с низким потолком и несколькими асимметрично расположенными выходами. Мы пересекли холл по диагонали и вышли в узкий прямоугольный двор с колоннадой, закрытой высокой решеткой, на его противоположной стороне. За решеткой, открывавшейся в середине, находилась армянская церковь Святого Якова; но она была заперта. Во дворике было тихо.

— Простите, Джованни, что я втянул вас в этот нелепый спор, — сказал я, — Я никак не ожидал, что теологические проблемы вызовут такой приступ возбуждения.

Он засмеялся.

— Боюсь, что это как раз я втянул их в эту беседу. Я недавно пытался обо всем этом думать, но вот ничего не придумал. А тут подвернулась такая возможность. Короче, испортил вашим приятелям хороший день.

Только теперь я понял, насколько ему не по себе; и на минуту мне даже показалось, что виной всему этот нелепый теологический спор в кафе. Но почти сразу я ответил себе, что этого не может быть.

— Жаль, что церковь закрыта, — сказал я, — я люблю армянские церкви. Там внутри удивительное чувство покоя.

— Да, — сказал Джованни, — я тоже.

Из холла послышался разноголосый шум, и наш дворик стал медленно наполняться крикливыми немецкими туристами. От многих из них уже сильно несло перегаром. Мы вернулись назад на улицу; я сказал Джованни, что было бы хорошо выйти из Старого города, но идя вслед за мной с интервалом в четыре или пять шагов, он меня не услышал. Через несколько десятков метров мы оказались под длинным многометровым пролетом каменной арки, одна стена которой была строго вертикальной, а другая имела форму дуги. В ее тени было прохладно, а с другой стороны, сквозь просвет в форме четверти сферы, уже было видно то место, где улица Армянского патриарха, достигнув южной стены города, сворачивала налево в сторону Сионских ворот. Мы повернули вместе с ней; вскоре ее глухие стены немного разошлись, и

Вы читаете Самбатион
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату