Пейзаж и впрямь библейский: тысячелетние могилы, камни, пыль. И овцы. Их древний, добротный запах будит воспоминания о хлеве, крове, очаге.
У молодых ягнят чистая шерсть и аккуратные лепные мордочки. Они совершенно беспомощны на своих неверных, спотыкающихся ногах, им трудно выбраться даже из самой неглубокой ямы. Лагунов встает, вытаскивает ягненка из ямы, ставит его на землю и легонько подталкивает.
— Такие красивые! — говорит он. — Как человеку не пришло в голову держать их в качестве комнатных животных?
— Но ведь и агнцы стареют, — бросает Олег. — Будет просто овца с грязным курдюком.
— Но почему мясо? Ведь то, что они дают, — молоко, шерсть — этого достаточно.
Подходит Андрей. Двумя пальцами он брезгливо держит скорпиона.
— Что ты с ним сделал? — спрашивает Лагунов.
— Может, ты спросишь, что он со мной сделал? Чуть за икру не цапнул. Задавил я его, если тебе это интересно.
— Не делай зла муравью, несущему зерно, — улыбается Лагунов, — ибо и у него только одна жизнь...
— Так там муравей, а здесь скорпион, гад.
— Ну и что. Не надо убивать живое... Я понимаю того американца, который не стал стрелять в койотов, а оставил им две банки собачьих консервов.
— Очень трогательно. Но этот же американец спокойно наблюдал, как напалмом и дефолиантами сжигают вьетнамские джунгли.
— Так мы ни о чем не договоримся... По дороге на раскоп я читал газету. Что там пишут? Европейские реки превратились в сточные канавы. В Рейне вымерла почти вся рыба, там даже купаться запрещено. Портовые власти какого-то бразильского городка оштрафовали английский танкер, который после разгрузки выплеснул остатки нефти в море... Все в одном номере. Мы много говорим о защите живой природы, но каждый в отдельности почему-то думает, что его это не касается. Ну сломал ветку, козявку раздавил. Экая беда! Мы вчера с Сашей курганы осматривали, заехали к изыскателям. Земля вокруг буровой залита мазутом, трава вытоптана, кустарник изрублен. Сами сидят по уши в консервных банках, водку пьют...
— Трава, кустарник... Скоро в лес с дровами будем ездить.
— И поделом. Человек уничтожил две трети лесов на земле, океан загадил... Ученые оперируют ужасными цифрами. Например, эксперты считают, что даже если немедленно прекратить всякое загрязнение озера Мичиган, то относительно чистым, заметь — относительно чистым, оно станет только через тысячу лет. Перед экспедицией я прочел книжку одного специалиста по экологии. Первая же иллюстрация изображала гору мусора в проливе Мак-Мердо. Это Антарктида. Казалось бы, там-то уж никто не угрожает природе.
— И до пустыни руки дошли, и до Антарктиды. Народу хватает.
— Не в росте населения дело. В густонаселенной Европе сохранились останки палеарктической флоры и фауны, а в Центральной Америке, где плотность населения низкая и где больше нетронутых человеком мест, там они быстрее исчезают с лица Земли... Да, надо ездить в лес с дровами, надо не гадить, не жечь, не травить. Надо перестраивать психологию отношения к природе. Помнишь историю с танкером, который сел на мель у английского побережья?
— Ну, помню. Несчастный случай.
— Допустим. А что дальше? В этих местах команды теперь промывают нефтяные танки. Они уверены: грязь, которая после них останется, будет отнесена к последствиям гибели танкера. Так вот и гадят потихоньку... — Лагунов закрыл блокнот, спрятал его в сумку, помолчал. — Говорят: экология, человек и среда, естественные и равновесные связи... Но дело не только в экологии, в наших интересах и выгодах, ближних или дальних. Здесь дело в культуре, в том, как глубоко осознаем мы единство природы и цивилизации, способны ли мы воспринимать все многообразие жизни. Природа учит добру. Радость от общения с ней — это чистая, бескорыстная радость. Вот почему я не люблю ни охотников, ни рыбаков. Сережа дал мне почитать «Жизнь в лесу». Торо пишет, что, когда к нему на плечо уселся воробей, он почувствовал в этом более высокое отличие, чем любые эполеты. Природа добра...
— Лавины, засухи, землетрясения...
— Да, — коротко кивнул Лагунов, — понимаю. Но вот что странно. Я родился здесь, в горах. Все огромное, дикое, чрезмерное. Но даже в камнях, даже в этих окаянных ветрах, в этом зное я никогда не ощущал того, что называют стихией. Конечно, легко полюбить березовую рощу где-нибудь в средней полосе, зеленые холмы, озерко, тихие вечера над водой. Во всем этом есть что-то близкое, дружелюбное. Но даже здесь, даже здесь... — Лагунов снова помолчал. — А книга меня увлекла. Там есть замечательное место. Торо пишет, что дикая природа нужна нам как источник бодрости. В людях, говорит он, живет стремление все познать и исследовать и одновременно — жажда тайны, желание, чтобы суша и море оставались дикими и неизмеренными. Это по-моему. — Лагунов смутился. — То есть, я хотел сказать, это взгляд современного человека, который вдруг обнаружил, что, приобретя власть над природой, вместе с тем и утратил нечто... А дальше идут совсем прекрасные слова: нам надо видеть силы, превосходящие наши собственные, и жизнь, цветущую там, куда не ступала наша нога.
Этот патетический монолог явился для меня полной неожиданностью. Мы уже привыкли к армейскому жаргону, которым щеголял Лагунов. Все эти «разговорчики», «никаких послаблений» и остальное в том же духе выглядело немного странно в устах человека из академического института, но Лагунов, видимо, считал такой язык уместным в полевых условиях, или он просто отвечал его склонности к порядку и дисциплине. Жила в нем какая-то неутоленная, испепеляющая страсть к порядку. Лагунов был «сплошное дело», как выразился Андрей, — положительный, пресный, немного зануда. Все призывал к аккуратности, требовал переставить колышки и вычистить канавки вокруг палаток. Для нашего же блага, повторял он. Мы это понимали. Но что с того? Мне кажется, в лагере вздыхали свободней, когда Лагунов уезжал по делам в Душанбе.
Но вот он заговорил о природе, и мне открылась та сторона его жизни, о которой я и не подозревал. Лагунов не просто пересказывал то, что знал или вычитал, он говорил о себе, о своем, он жил. Сидит в пыли и глине, на коленях ссадины, и всегдашним своим ровным голосом говорит: не убивать живое...
Утром нас будит не петушиный крик, а истошные вопли ишака с соседней фермы. Заглушая монотонное воркование диких голубей, они далеко разносятся в предрассветном воздухе и, странное дело, совсем не раздражают меня. Если составить сравнительную таблицу интеллектуальных способностей животных, то ишаки, утверждает Сережа, окажутся впереди хитрецов вроде лисы и других признанных умников. Мне тоже непонятно, почему их считают глупыми животными. Время от времени на раскопе появляются кофейного цвета ослики. Когда подходишь к ним с куском хлеба в руке, ослики доверчиво глядят на тебя красивыми, чуть грустными глазами. Сереже они напоминают умных мальчиков.
Сегодня воскресенье. Впереди — отдых, день без спешки и суеты, долгое, с разговорами, чаепитие в тени складской палатки, большая стирка, купание, тихие беседы при свете костра. Завтрак сегодня будет поздно, можно поваляться в постели.
Но я встаю. Ожидание праздника поднимает меня. Я радуюсь утренней свежести, первым солнечным лучам, воркованию горлинок. Голоса лягушек из пересыхающего ручья вовсе не кажутся мне печальными душами пьяниц и гуляк, как считал Торо. Я представляю эстрадных молодцов, которые пробуют голоса, перед тем как выйти на сцену.
Что-то есть от детства в этих ранних пробуждениях, в ощущении озноба, в запахе ягодного мыла. Память о пионерских лагерях, быть может?
Кусты тамариска с мелкими лиловыми цветами облеплены какими-то птицами. Головы, крылья и хвосты у них черные, а грудки розовато-кремовые. Просто и изысканно. Птицы сидят неподвижно, не раскачиваются, не вертят головами. Они напоминают плотных господ, расстегнувших сюртуки после обеда. Небольшая ослепительно синяя птица с красной грудью пытается удержаться на метелке камыша. Много других ярких птиц. Майны? Сойки? Дрозды? Мне всегда бывает досадно, когда я вижу птиц, деревья и травы, но не могу их назвать. Чувство такое, как будто я сам чего-то лишил себя.
Над поверхностью ручья порхают желтые и сиреневые бабочки, бирюзовые стрекозы, совершенно