все тревожней был шорох листьев и шум кустов, в которых метался ветер.
Мы миновали дачный поселок и выбрались на дорогу. Шоссе улетало в закат, на нем играли последние отблески холодного осеннего дня. Ветер гнал над дорогой низкие рваные облака.
— Что слышно про войну? — вдруг спросил Анатолий.
— Про войну? — Я остановился. — А почем мне знать. Я ведь не в Пентагоне служу.
— Мне казалось, что большой мир вам все-таки ближе, что вы, может быть, знаете то, чего мы не знаем. — Он, похоже, уловил глухое раздражение в моем голосе, но и не думал оправдываться. — Я все чаще думаю об этом. О войне и о другом, о чем раньше не думал. То ли жизнь изменилась, то ли я стал другим. После смерти отца у матери на руках остались трое. Институт пришлось бросить. То есть перевелся на вечернее отделение, стал работать. Вот уже десять лет занимаюсь своими игрушками. Работа интересная, в силу вошел, все вроде у меня получается. Но все чаще стал замечать, что живу в каком-то непонятном напряжении, в тревоге... Откроешь газету, а там — войны, перевороты, политические убийства. Читаешь эти новости и чувствуешь, что и тебя они касаются, да так близко, что и объяснить себе не умеешь. Природа неожиданно распоясалась: циклоны, землетрясения, лесные пожары. А может, она и раньше себя не лучше вела. Может, оттого я вдруг стал все это замечать, что Димка у меня есть, сын... Прочитаешь за чаем какую-нибудь ерунду, ну, скажем, про то, что в двадцать первом веке климат будет на два градуса теплее, и подумаешь, что Димка тогда будет жить...
— Да ведь и мы, даст бог, дотянем.
— Наверное. Но не о себе думаешь. Потому, видать, так тревожно, так неуверенно... За себя-то легче отвечать.
Я сказал, что такова психология отцовства, хотя тут же подумал: какого черта я ему про отцовство толкую, если у самого ни ребенка, ни кутенка.
Мы вышли на опушку леса. Ветер, налетавший из холодных полей, бил по лицу, оставляя на губах запахи прели и сырой травы.
— Совсем темно, — сказал Анатолий. — Пройдем вон тем леском и будем возвращаться.
Лес шумел беспорядочно и глухо, но в этом беспорядочном шуме, если прислушаться, можно было различить низкий, ровный гуд сосен. Здесь, за Увалами начались знаменитые ленточные боры.
— Бывали в Японии? — спросил Анатолий.
Господи, что у него за привычка задавать дикие вопросы! И почему Япония? Они, видать, думают, что если ты служишь в большой газете, то у тебя только и дел, что шастать по заграницам. Я вспомнил о письме, которое ждало меня в редакции и с которым я должен был разобраться. Одна пенсионерка писала, что у них во дворе бульдозером своротили уборную. Старушка требовала корреспондента, «расторопного юношу», который бы на месте «во всем разобрался» и помог жильцам «призвать виновных к ответу». Вот дело, которое ждало меня по возвращении.
Я сухо сказал, что служу в отделе внутренней информации и в Японии не был.
— А я был, — просто сказал Анатолий. — Год назад запатентовал две свои штуки, они хорошо пошли, и меня в порядке поощрения наградили путевкой на Токийскую выставку миниатюрных инструментов. Японцы, знаете, большие мастаки в этих вещах. Но я не об этом. Добирались мы морем — двое москвичей, один мужик из Львова и я. Шли Сангарским проливом. День, помню, был серенький, низкие тучи над водой, зыбь. И вдруг слева по курсу, рядом с нами всплыли две американские подводные лодки. Гадины, подумал я. Почему-то именно это слово пришло на ум. Однажды в Ленинграде я видел на Неве подлодку времен войны. Даже рядом с буксиром она выглядела маленькой, почти игрушечной, пушчонка на носу, несерьезная такая пукалка. Короче, никакого страха, ничего такого я не испытал тогда. А эти вынырнули, вода вокруг заходила, огромные, покатые черные рубки блестят... По одним лишь рубкам можно было представить, какие это громадины. Гадины, подумал я, гадины. И вдруг вспомнил Димку. — Анатолий помолчал. — Вот видите, я снова о своем, — сказал он как бы извиняясь.
— Нет, я понимаю...
Деревья над нашими головами теперь шумели не просто тревожно, но угрожающе. Меня вдруг прошиб озноб.
— Сюда, — говорил Анатолий, прибавляя шаг, — сюда... — Он продолжал говорить на ходу, я его не видел и только слышал сквозь ветер: — Димка... сын...
Молодые сосны упруго ходили под сильным ветром. Это был какой-то незнакомый шум. Похоже, мы заблудились.
— Странно, — сказал Анатолий. — Здесь рядом должно быть шоссе.
Мы прислушались. Ничего кроме ветра не было слышно.
— Ирина, наверное, заждалась нас, — виновато сказал Анатолий.
Из темноты рвало ледяным ветром. Хотелось спрятаться от него, не обязательно в тепле и уюте, а хотя бы просто отгородиться четырьмя стенами. Я вспомнил, как остро чувствовалось одиночество на ветру — в Арктике, на закатной Лене в конце сентября, в пустыне, когда дул афганец и над раскопками висела желтая мгла.
— Где мы, Сусанин?
— Не знаю...
Меня трясло от холода, я все сильнее злился на своего проводника и вдруг тихо рассмеялся: в конце концов, это было смешно — заблудиться в двух шагах от дома.
И тут за черными стволами сосен мы увидели проблеск фар.
На шоссе ветер тянул ровно и сильно — тугая стена ледяного воздуха. Рядом проносились машины. Мы не слышали шума моторов. Мы вообще ничего не слышали, кроме мощного и ровного гула ветра.
Озябшие, молчаливые, оглохшие от ветра мы шагали в темноте. За деревьями мелькнул слабый огонек. Мы прибавили шаг и скоро услышали запах дыма, жилья, кухни.
— Ирка! — Я уловил в голосе Анатолия нескрываемую нежность. — Луковый суп! — Он рассмеялся. — Знаете, она откопала где-то рецепт лукового супа и все не может успокоиться. Я ем это варево через день. Но ничего, мне нравится.
Ирина в пестром переднике стояла у плиты. Она обернулась с выражением непонятного мне испуга и радости. Должно быть, и вправду волновалась за нас.
— Наконец-то! — Ирина подошла, держа на весу выпачканные в муке руки. Лицо ее было красным от печного жара. Она на миг приникла ко мне. — Я боялась, что не увижу тебя...
— Принести тебе воды? — быстро спросил Анатолий.
— Не надо. Мойте руки и за стол. Все давно готово.
Я умылся ледяной водой, постоял на ветру под звездами, а когда вернулся в тепло и свет, стол уже был накрыт. Пахло укропом, лавровым листом, в тарелках дымился луковый суп.
Я сидел с горящим лицом, чувствуя на скулах и щеках приятное покалывание. Ветер шарил по стенам дома, гудел на недостроенном чердаке, гремел куском жести на крыше, стонал, тоненько пел в щелях. Дом скрипел, как парусник в штормовом море. Но этот кров в ночи был прочным. Мне было тепло и покойно. Может быть, этого тепла и покоя, пусть ненадолго, я и хотел весь день.
ЛЮДИ И САМОЛЕТЫ НОЧЬЮ
Городок на равнине зимой тонул в снегах, летом по его улицам несло пропыленным зноем из недалеких казахских степей. Раскаленный песок стонал, забиваясь в щели, стреляли на ветру ставни, никли от жары и осыпались во дворах акации, а над дощатыми крышами в едкой мгле катилось тусклое солнце.
Мальчик жил с теткой на окраине. На задах дома были огороды, а за ними начинались заросли лопухов и конского щавеля. В низких берегах текла мутная степная река. От нее шла прохлада и ветер доносил сухой шелест камышей. Возле реки, на оставшемся с давних времен насыпном холме, мальчик играл.