одержать верх.
Дни тянулись медленно, скучно, и он бы не вынес этой скуки, если бы не испытывал удовлетворения при мысли, что раздражает и интригует Валери, поднимаясь к себе и запираясь под предлогом срочной работы, сущность которой держал в секрете. В действительности же он сидел в кресле, читая газету или просто ничего не делая. Но вот, убедившись однажды, что сестра подслушивает за дверью, он поднялся с кресла и ручкой перочинного ножа начал через равные промежутки времени стучать по столу, а после четверти часа этого занятия, требовавшего большого внимания, стал почти в таком же темпе скрежетать зубчиками своей расчески, проводя ею по выступу мраморного камина. Эти равномерно чередующиеся звуки были совершенно непонятны Валери, и, стоя за дверью, она кипела от досады и любопытства. С той поры Жосс терпеливо старался усовершенствовать все эти шумы, ежедневно вводя какое-нибудь новшество. Вскоре он и в самом деле усложнил свои упражнения — так, например, стучал по столу правой рукой, а левой в это самое время тряс сетку, наполненную купленными на базаре целлулоидными шариками, причем крупинка металла, находившаяся внутри каждого шарика, издавала глухой треск. В эти опыты он внес ту изобретательность, с какой некогда в казарме мучил своих солдат. Валери, вконец изнервничавшаяся, готовая лопнуть от сдерживаемой ярости, поняла, что должна начать контратаку. Она тоже стала проводить часть дня у себя в комнате, якобы занятая чем-то, но, будучи уверена, что брат не придет подслушивать за дверью, вынуждена была шуметь так сильно, чтобы он услышал ее через две перегородки. Некоторое время она не могла найти ничего такого, что бы ее удовлетворило, но в один прекрасный день ее осенила идея обзавестись точильным кругом. Чтобы не портить своих ножей, она точила о круг куски железа, вышедшие из употребления кастрюли, и добилась довольно значительных успехов. Услышав этот скрежет, Жосс в первую минуту пал духом, но быстро взял себя в руки. Уверенный в превосходстве своей работы над тяжелым трудом Валери, он продолжал свои комбинации негромких звукосочетаний и порой, когда точильный круг затихал, с радостью слышал за дверью легкий скрип паркета, выдававший присутствие Валери.
К вечеру Жосс выходил из комнаты, предварительно заперев ее на ключ и унося с собой объемистый пакет, в котором не было ничего, кроме бумаги, а, чтобы избавиться от него, шел в маленький лесок, расположенный метрах в двухстах за железнодорожным переездом. В самом конце улицы Аристида Бриана, недалеко от железнодорожного полотна, стояли домишки и лачуги, сооруженные из случайно добытого строительного материала. В этих краях Жосс часто встречал молоденькую брюнетку, худую, с волчьими глазами, — дочку испанских беженцев, которая дерзко ему улыбалась и даже пыталась с ним заговорить. Он не раз испытывал острое искушение, но его удерживал страх уронить достоинство своего военного прошлого с какой-то нищенкой в лохмотьях. Зато он разрешал себе посещать публичный дом на улице Блан-Бокен, где бывал каждую пятницу вечером, после обеда, считая этот еженедельный визит данью гигиене, а кроме того, обретая там обстановку и атмосферу, тесно связанную с его гарнизонными воспоминаниями.
Однажды в воскресенье, в конце февраля, примерно месяца через четыре после его приезда, с ночи шел снег, и утром Жосс читал газету в столовой, сидя у камина. В половине двенадцатого, как и каждое воскресенье, он услыхал, как сестра вернулась из церкви после обедни, как она открыла и закрыла за собой калитку. Когда он поднял голову от газеты, она уже прошла, и он увидел сквозь занавеси только плотную пелену падающих хлопьев снега, скрывавшую дома, что стояли на другой стороне улицы. Валери вошла через кухню и, остановившись прямо перед ним, сказала:
— Посмотри на меня!
Он посмотрел. Она стояла прямо, выпятив подбородок, и глаза ее сверкали из-под праздничной шляпки, украшенной белой птицей.
— Я знаю, где ты развратничаешь каждую пятницу по вечерам, грязная свинья! Мадам Жессико только что рассказала мне все, когда мы шли от обедни, и уж, конечно, сейчас об этом знает весь город!
— Ну и что? Кому это мешает?
Взбешенная спокойствием Жосса и уже совершенно выйдя из себя, она начала выкрикивать ругательства, называя его кобелем, мерзким самцом, похотливым развратником, смакуя каждое свое бранное слово. Раздраженный этими, как он считал, незаслуженными оскорблениями, Жосс встал и, скрывая возбуждение, пропел сестре первый куплет неприличной песенки, начинавшейся так: «Первую девку, с которой я спал, я за дверьми караульной прижал». Он пел громко, отчеканивая каждое слово, и голос его звучал как победный марш.
Валери, все еще в своем праздничном пальто, нервно расхохоталась и убежала в кухню, куда он последовал за ней, чтобы добить вторым куплетом: «Парень я хваткий, тянуть не люблю, девку я вмиг на тюфяк завалю…»
Забившись в угол, затравленная, она увидела, что он идет прямо на нее и, прикрывая руками живот, закричала: «Нет! Нет!» Озадаченный, немного смущенный, встревоженный, он повернулся к ней спиной и ушел обратно в столовую — ему показалось, что он взбаламутил какую-то грязь, таившуюся в сокровенных глубинах ее существа.
В следующую пятницу, после обеда, Жосс, не желая показать, что он спасовал перед сестрой, как обычно, пошел на улицу Блан-Бокен, но почти без всякой охоты: спектакль, разыгравшийся в воскресное утро, все еще не выходил у него из головы. На следующий день Валери ничего ему не сказала и выразила свое неодобрение лишь тем, что вообще перестала разговаривать с ним. Отныне его посещения публичного дома по пятницам сделались нерегулярными. Всякий раз, как Жосс приходил туда, он с неприятным чувством вспоминал о сестре, причем ему даже казалось, что она где-то близко, что она чуть ли не бродит по комнатам этого заведения, а однажды случилось так, что в нужный момент у него ничего не вышло. С середины апреля он окончательно перестал посещать дом.
Примерно в то же время, как-то утром, когда он сидел у окна маленького кафе и созерцал двор кавалерийской казармы, произошел случай, как будто не очень и важный, но оказавшийся для него чреватым последствиями. Каменщики, работавшие на стройке поблизости, пили за стойкой и громко шутили с хозяйкой. Раздраженный этим шумом, мешавшим его созерцательному раздумью, Жосс обернулся и бросил на них повелительный взгляд, как бы требуя тишины. И вот тут один из каменщиков, человек лет тридцати, отделился от группы, прошел через всю комнату и остановился прямо перед Жоссом. Он долго разглядывал его, словно барышник, покупающий лошадь, потом усмехнулся.
— Так это и впрямь ты, унтер Жосс! Ведь это из-за тебя, подлая тварь, я целый год промаялся в Эпинале! Стало быть, они вышвырнули тебя в отставку?
— Я запрещаю обращаться ко мне на ты!
— Запрещаешь? Хотел бы я знать, как и чем ты можешь мне что-нибудь запретить? Своим толстым коровьим языком? Теперь уж тебе не засадить меня в тюрьму, с этим покончено. И если мне вздумается плюнуть тебе в рожу — а ты того заслужил, продажная тварь, — так это только наше с тобой дело. Ты не можешь отправить меня в крепость, как отправил моих приятелей Равлена и Мино. Может, они еще и сейчас мучаются на Олероне или на тунисском юге. Ты еще не забыл Равлена и Мино, падаль ты этакая? Отвечай, не забыл? Я хочу, чтобы ты сказал мне прямо!
Остальные каменщики подошли ближе И, быстро смекнув, в чем дело, злобно смотрели на бывшего унтер-офицера. Жосс поднялся, чтобы дать отпор. Он пожалел, что не захватил револьвер, и решил принести его на следующий же день, чтобы проучить смутьяна. Но тут вмешалась хозяйка, умоляя зачинщика ссоры не трогать ее клиентов. Тот как будто затих, и на том дело бы кончилось, если б как раз в эту минуту в кафе не вошли два младших офицера, которые возвращались из бывшей кавалерийской казармы. Они спросили о причине скандала, каменщик снова воспылал злобой и, кивком головы указав на своего врага, внезапно, словно по наитию, произнес самые подходящие слова, чтобы унизить его в присутствии двух военных:
— Мой бывший ундер, — сказал он. — Теперь, когда его вышибли из седла, он приходит сюда полюбоваться казармой в надежде попробовать еще разок.
Встретив смущенный взгляд двух военных, Жосс покраснел и почувствовал себя голым. Он решил, что никогда больше не войдет в маленькое кафе, никогда не будет бродить около казармы. Этот эпизод привел его в угнетенное состояние. Впервые он ощутил, насколько возврат к гражданской жизни, лишив преимуществ звания и всесильного покровительства армии, сделал его уязвимым перед лицом внешнего мира и насколько это умаляло его престиж. Подчиненный иерархии мир, в котором более тридцати лет он