— Может познакомимся, а?

Служанка останавливается, смотрит — и вот появляется некое подобие улыбки, что-то начинает мерекать под платком, и со смущенной улыбкой высовывается счастье — чумазая ручка, ручка-мастодонт, совсем немного, лишь настолько, насколько позволяют приличия. Беру ее в свои руки, глажу, шепчу:

— Панна Марыся, вы мне очень понравились. С самой с Маршалковской иду за вами, панна Марыся.

Служанка улыбается, польщенная:

— Э... и что же так понравилось?

Я, потупив взор, с колотящимся сердцем:

— Все, панна Марыся, все! — а сам стараюсь говорить как можно спокойнее, как можно более естественно, дабы ничем не раздражать пока все еще скрывающейся смешливости.

Служанка смеется:

— Прохвост! — смеется она, — прохвост! — и тут же начинает ковырять пальцем в гнилом зубе.

Забыв обо мне, поглощенная исключительно своим зубом — а я стою и жду, стою и жду. Тогда она вынимает палец, осматривает его и вдруг... что-то в ней меняется:

— Не имею такой привычки знакомиться с кем попало на лестнице!

В ней пробуждается какая-то примитивная гордость. И неожиданно, резко:

— Ты только посмотри, а, понравилась... не на такую напал!

Прячу голову, поднимаю плечи, чувствую, что пробуждается боязнь, дикость, смешливость — а стало быть, снова, в который уже раз, все кончится ничем! (А другие служанки уже услышали, уже стали подглядывать из приоткрытых дверей кухни и одна за другой высовываться на лестницу — кругом хохотки, и делается людно). Вдруг моя избранница в приступе хорошего настроения сгибается — а может ее что-то рассмешило, а может она хочет пошалить? Хлопается задом на ступени, вытягивает вперед свои тумбы и визжит:

— Хи-хи-хи, на спичках колода — видали урода!

— Тише, тише, — шепчу я в страхе перед хозяйками.

Ведь того и гляди, кто-нибудь выйдет на лестницу. А остальные служанки, те, что следили, сверху пискливо вторят:

— Хи-хи-хи, на спичках колода — видали урода!

— На спичках колода? — Интересно, откуда бралась эта смешливость. Во мне самом, должно быть, было что-то подстрекательское, что-то действующее на их орган смеха, как действует на быка красная тряпка. Я, должно быть, щекотал их чувство комического примерно так же, как они мое чувство обоняния. А может, так действовало мое элегантное пальто? Или чистота, сверкающие зеркальца ногтей, такие же комичные, как для моей жены — грязь? Но, видимо, прежде всего, — мой страх перед хозяйками — служанки чувствовали во мне этот страх, и их это смешило — но как только начинался смех, я уже знал: все пропало! А если еще, желая как-то успокоить, предотвратить смешливость, я пытался взять их руку — тогда выноси всех святых! Тогда начинается! Отскакивают в сторону, прикрываются платком — и верещат на всю лестницу:

— Че барин лапаешь?

Я, опустив голову, быстро сбегаю вниз, а за мной, как горячая лава, несется:

— Видали гуся!

— Двинь его, Марыська, чтоб летел с лестницы!

— У-у, проходимец!

— Вмажь ему в пятак!

— Барич, а лапает!

«Барич лапает!» — «В пятак его!» Да, да — да, да — это было несколько иначе, чем с маникюршами или хористками — здесь все было громадным, диким, постыдным и страшным, как кухонные джунгли! — Все было таким! И, конечно, никогда дело ни до чего порочного не доходило. Эх, запретные, отошедшие воспоминания — сколь неразумным созданием является человек, то есть, как чувство всегда в нем берет верх над разумом! Сегодня, спокойно рассматривая невозвратное прошлое, я знаю, как впрочем и тогда знал, что никогда между мной и служанками ни до чего не могло дойти, и все вследствие естественной между нами зияющей пропасти, но и теперь, как и тогда, я ни в коей мере не хочу верить в эту пропасть и гнев мой обращается против хозяек дома! Как знать, если бы не они, если бы не их шляпки, перчатки, не их кислые, резкие, недовольные мины, если бы не этот парализующий страх и стыд, что, того и гляди, кто- нибудь из них покажется на лестнице, и если бы они нарочно не вгоняли в служанок этот страх, распространяя разные сказки о ворах, о насильниках и убийцах... Да, запуганность, ужасную смешливость создавали хозяйки с помощью своих шляпок. О, как я тогда ненавидел сварливых дворовых дамочек, барынек о единственной служанке на все работы, на них я возлагал всю вину — может, не без основания, ведь кто знает, может, без них натура служанок была бы ко мне более ласкова.

Я начинал стареть. На висках появилась седина, я занимал высокую должность заместителя столоначальника, а прилежностью в мытье я превосходил даже собственную жену.

— Опрятность, — говорил я жене. — Опрятность — непременно, опрятность — прежде всего. Опрятность — это смелость!

— Смелость? — равнодушно поднимала брови жена. — Что ты понимаешь под смелостью?

— А нечистоплотность — это какая-то робость!

— Я не вполне понимаю тебя, Филип.

— Чистота создает гладкость! Опрятность — это лоск! Опрятность — это эталон! Я не выношу всех этих аберраций, этих индивидуальностей — это как девственная пуща, дебри, «в которых проносятся вольно и заяц и вепрь». Ненавижу голый примитив, который отскакивает с писком, с криком... это ужасно... О-о! Это ужасно!

— Не понимаю, — холодно реагировала жена. — Но, но a propos чистоты... Скажи, Филип, что ты там такое вытворяешь в ванной? Когда ты моешься, шум по всему дому: плеск, какие-то звуки, похрапывание, булькание, покрякивание. Вчера почтальон услыхал и все спрашивал, что это значит. Признаться, я не вижу никакого повода шуметь, мыться надо спокойно.

— Конечно. Может быть ты и права. Но когда я начинаю думать о том, что творится в мире, когда я начинаю думать обо всей этой грязи, что заливает нас, которая залила бы нас, если бы мы не мылись. О, как я ее презираю, о, как ненавижу! Отвратительно! Послушай! И ты это презираешь, как я, скажи, что презираешь.

— Меня удивляет, что ты так переживаешь, — холодно сказала жена. — Я это не презираю, я это просто игнорирую.

Она посмотрела на меня.

— Филип, я вообще очень много что игнорирую.

Я услужливо ответил:

— Я тоже, мое золото.

Игнорировать, не принимать к сведению? — ну что ж, раз она так заговорила, я ничего не имел против, ведь и я с незапамятных времен был погружен в тупое неведение. Но в одну прекрасную ночь оказалось, что игнорирование со стороны моей жены имеет предел, и дело чуть было не дошло до семейной сцены. Меня разбудили резкие толчки в плечо. Изменившаяся до неузнаваемости, она стояла надо мной в наспех наброшенном халатике — ее колотило от гнева и отвращения:

— Филип, проснись, перестань! Ты во сне выкрикиваешь какие-то слова! Я не могу этого слышать!

— Я? Во сне? Разве? Какие слова?

— «Здесь проживает пани Ковальская?» — вздрагивая вымолвила она, — «Здесь проживает пани Ковальская?» А потом ты кричал, что колода — о, ужас — что какая-то колода — на спичках, — она едва дотрагивалась до этих слов кончиком языка. — А потом ты застонал и начал что-то бормотать, что задушишь — задушишь какие-то бледные, холодные, удушливые луны, а потом ты стал повторять беспрерывно слово «Ненавижу». Филип! Что это за луны?

— Ах, ничего, душенька моя. Кто его знает, что там во сне может привидеться. Луны, говоришь? Может,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату