должен был как можно скорее заняться чем-то другим, более приличным — заняться более серьезными делами! Разве так трудно было вернуться к нормальному и так хорошо мне известному состоянию, при котором интересным и важным кажется нечто совершенно другое, а такие шалости с молодежью становятся чем-то достойным презрения? Но когда человек возбужден, влюблен в собственное возбуждение, возбуждается им, тогда все остальное для него перестает быть жизнью! Еще раз указывая на Кароля компрометирующим пальцем, я настойчиво гнул свое, желая припереть ее к стенке, вырвать из нее признание:
— Вы существуете не для себя. Вы существуете для другого. Но в этом случае вы созданы для него. Вы принадлежите ему!
— Я? Ему? Что это вам в голову взбрело?
Она рассмеялась. Эти их — ее и его — постоянные запутывающее смешки! Отчаяние.
Она отталкивала его... смеясь... Отталкивала смехом. Ее смех был кратким, он тут же оборвался, был слабым обозначением смеха — но в это краткое мгновенье в ее смехе я усмотрел его смех. Тот же улыбчивый рот, те же зубы. Это было «красиво»... увы, увы, это было «красиво». Оба они были «красивы». Потому она и не хотела!
7
Руда. Обе повозки подъехали к крыльцу. Мы вышли. Появился Вацлав и подбежал к будущей жене, чтобы приветствовать ее на пороге своего собственного дома, а нас принимал с очень спокойной, покоряющей предупредительностью. В прихожей мы целовали иссушенную, мелкую, пахнущую травами и лекарствами руку пожилой пани, старательно, аккуратно пожавшей нам пальцы. Дом был полон, вчера неожиданно приехала семья из-под Львова, которую поместили на втором этаже, в гостиной встали кровати, служанка бегала, на полу посреди узлов и чемоданов играли дети. Видя все это, мы сказали, что на ночь вернемся в Повурную, но пани Амелия не желала соглашаться и просила «не делать ей этого», потому что все как-нибудь поместятся. В пользу скорейшего возвращения домой говорили и другие соображения, в частности, Вацлав сообщил нам, мужчинам, что пришли два человека из АК и просились переночевать и что в данной местности, как следовало из скупых намеков, готовится какая-то операция. Все это создавало довольно нервозную обстановку, но мы уселись в креслах в затемненной гостиной со множеством окон, и началась беседа, а пани Амелия учтиво обратилась к Фридерику и ко мне, расспрашивая о наших судьбах и злоключениях. Ее голова, какая-то необычайно старая и сухая, возносилась над ее шеей как звезда, и человеком она наверняка была неординарным, да и вообще воздух этого места оказался слишком сильным, нет, эти дифирамбы в ее адрес отнюдь не были преувеличением, мы имели дело не со славной деревенской матроной провинциального масштаба, а с личностью, атмосфера которой господствовала с непреодолимой силой. Трудно сказать, что было в основе такого положения вещей. Подобное тому, что демонстрировал Вацлав, но, видимо, еще более глубокое уважение к человеческому существу. Учтивость, возникающая из утонченного чувства собственного достоинства. Почти одухотворенная, вдохновенная, несмотря на безмерную простоту, деликатность. И удивительное благородство. Однако в основе своей все это было безумно категоричным, здесь царило какое-то высшее соображение, абсолютное, пресекающее всяческие сомнения, и для нас — для меня и возможно для Фридерика — этот дом со столь определенной нравственностью стал вдруг чудесным местом отдохновения, оазисом, поскольку здесь правил метафизический, то есть внетелесный принцип, короче говоря, правил освобожденный из тела и слишком почтенный, чтобы гоняться за Геней и Каролем, католический Бог. Такое ощущение, как будто рука мудрой матери отшлепала нас, и нас призвали к порядку, и все возвратилось к истинному измерению. Геня с Каролем, Геня плюс Кароль стали тем, чем были — обычными молодыми людьми, а Геня при Вацлаве стала более значительной, но только из-за любви и супружества. Мы же, старшие, получили обоснование своего старшинства и неожиданно оказались им так сильно ограждены, что речи быть не могло о какой-то угрозе оттуда, снизу. Словом, повторилось то «отрезвление», которое Вацлав привез нам с собой в Повурную, но в еще больших масштабах. Прекратился гнетущий нажим молодых коленей на нашу грудь.
Фридерик ожил. Вытащенный из-под их проклятых ног, ног растаптывающих, он как будто поверил в себя и вздохнул — и сразу же засиял во всем своем блеске. То, что он говорил, замечательным во всяком случае не было, а было обычным, и говорилось для поддержания разговора — но, наполненная его личностью, его переживанием, его сознанием, каждая мелочь приобретала вес. Самое обычное слово, например «окно», или «хлеб», или «спасибо» приобретало совершенно другой смысл в этих устах, которые так хорошо «знали, что говорят». Он сказал: «маленькие удовольствия милы», что также становилось значительным, хотя бы в качестве явной маскировки значительности.
В высшей степени ощутимым стал его своеобразный «модус», тот стиль жизни, который был плодом его развития и переживаний — ставший вдруг донельзя конкретно присутствующим — а впрочем, если человек что-то значит настолько, насколько сам придает себе значение, то в данном случае дело приходилось иметь с великаном, с громадой, ибо трудно было не отдавать себе отчета в том, сколь неординарным явлением был он в собственном восприятии — неординарным не в масштабе социальных ценностей, а как бытие, существование. И это его одинокое величие воспринималось Вацлавом и его матерью с распростертыми объятиями, как будто проявлять уважение доставляло им неизъяснимое удовольствие. Даже Геня — как никак главная персона в этом доме — была отодвинута на второй план, и все начало вертеться вокруг Фридерика.
— Пойдемте, — сказала Амелия, — пока будут накрывать обед, я покажу вам, какой с террасы открывается вид на реку.
Она была так им поглощена, что обращалась только к нему одному, забыв о Гене, о нас... мы вышли с ними на террасу, откуда земля оживленными пригорками действительно убегала в гладь водной ленты, едва видимую и как будто мертвую. Вид был неплохой. Но Фридерик непроизвольно выдал:
— Бочка.
И смутился... потому что вместо того, чтобы восхититься пейзажем, он заметил нечто столь заурядное, как эта бочка, ничем не приметная, брошенная под деревом и валяющаяся там. Он не мог понять, как эта бочка встряла в разговор и как от нее отвязаться. А пани Амелия повторила:
— Бочка.
Она поддакнула ему тихо, но очень внимательно, как бы подтверждая его слова и соглашаясь в каком- то благосклонном и неожиданном с ним единомыслии — как будто и ей не были чужды случайные проникновения в какую-то случайную вещь, неожиданные фиксации безразлично на каком предмете, который становился самым важным в силу именно этой фиксации... о, у этих двух было много общего! К обеду, кроме нас, села и семья беженцев с детьми, но это многолюдье за столом, эта колгота и бегающие дети, и наспех собранная трапеза настраивали не лучшим образом... обед был тягостным И постоянный разговор о «ситуации» как общей, в связи с немецким отступлением, так и местной — я же потерялся в языке здешних деревенских разговоров, так непохожих на варшавские, понимал с пятого на десятое, но вопросов не задавал, спрашивать ни о чем не хотел, зная, что не стоит, и что это нежелательно, да и зачем, и так когда-нибудь узнаю; в этом говоре я пил и одно только знал, что пани Амелия, без устали заправляя всем с высоты своей сухонькой головки, относится к Фридерику с какой-то особой чуткостью, с исключительной собранностью, более того — напряженно; она, похоже, была влюблена в него... Любовь? Да нет, скорее это была та самая магия его казалось бы неисчерпаемого сознания, которую мне доводилось много раз на себе испытать. Ах, как волнующе, как неотразимо был он осмыслен! И Амелия, наверняка утонченная многочисленными медитациями и духовными усилиями, сразу учуяла, с кем имеет дело: с кем-то ужасно сконцентрированным, ничем не дающим ни ввести себя в заблуждение, ни увести себя от крайности — какой бы эта крайность ни была — с предельно серьезным, по сравнению с кем все остальные казались просто детьми. Открыв Фридерика, она со всей страстью возжелала узнать, как отнесется приезжий к ней — примет ее или отвергнет вместе с той истиной, которую она взлелеяла в себе.
Она догадывалась, что он — неверующий; это чувствовалось по определенной ее настороженности, по той дистанции, которую она выдерживала. Она знала, что между ними существует пропасть, но, тем не менее, именно от него она ожидала признания и одобрения. Те, другие, с кем до сих пор ей приходилось