господин, повелитель — но насиловать он больше не мог. Иссякла его мощь. И он знал, что я это знаю. Если еще недавно ему, грозному, способному навязывать себя силой, не было необходимости стараться привлечь чью-нибудь любовь, то сейчас он лежал передо мною в своей безудержной мужской агрессивности, правда, уже лишенной когтей и вынужденной искать сочувствия... и знал, что в этом своем мужестве он несимпатичен, неприятен... ногой в носке он почесал другую ногу... поднял ногу и пошевелил пальцами, это был в высшей степени эгоистический жест, ему было наплевать, понравится он мне или нет... уж я-то точно ему не нравился... он топил меня в океанах отвращения, его аж тошнило... меня тоже. Я вышел. Своеобразный мужской цинизм отравлял меня, как курево, в столовой я наткнулся на Иполита и меня прямо-таки отбросило, я был на волосок от того, чтобы меня вырвало, да-да, на волосок, на одним из тех волосков, которые вырастали на руках и у них, и у меня. Сейчас я не мог перенести Мужчины!
Их — мужчин — в доме было пятеро. Иполит, Семян, Вацлав, Фридерик и я. Брр... Ничто в животном мире не достигает такого безобразия — может ли конь, или собака вступать в соперничество в такой развязной форме, с таким цинизмом формы? Увы! Увы! Человек после тридцати входит в безобразие.
*
Пани Мария стояла на веранде.
— Где все? — спросила она — Куда запропали?
— Не знаю... Я был наверху.
— А Геня? Вы не видели Геню?
— Может, она в парниках.
Она заперебирала пальцами. — Не создалось ли у вас такого впечатления... Вацлав показался мне расстроенным. Какой-то он подавленный. Может что-то между ними не так? Наверное, что-нибудь не в порядке. Мне это начинает не нравиться, я должна поговорить с Вацлавом, или может с Геней... не знаю... Боже правый!
Она была взволнована.
— Я ничего не знаю. А насчет того, что подавленный... так он мать потерял.
— Вы думаете, что это из-за матери?
— Разумеется. Мать — это мать!
— Да-да, конечно. Я тоже думаю, что это из-за матери. Мать потерять! Ему даже Геня ее не заменит! Мать — это мать! Мать! — и она заиграла пальцами по воздуху. Это совершенно успокоило ее, как будто слово «мать» было столь мощным, что даже умаляло значение слова «Геня», как будто оно было высшей святыней!... Мать! А ведь и она тоже была матерью. И уже ничем больше не была, как только матерью! Это существо из прошедшего времени, которое теперь было только матерью, посмотрело на меня выцветшим взглядом ушедших времен и исчезло, унося с собой благоговение к матери — я знал, что можно не опасаться ее противодействия: будучи матерью, она ничего не могла сделать во времени настоящем. Заиграли, удаляясь, ее былые прелести.
*
С приближением ночи и с тем, что возвещало ее приход — зажиганием ламп, закрыванием ставней, накрыванием ужина — мне становилось все хуже и, будучи не в силах найти себе место, я слонялся. Со все большей четкостью прорисовывалась сущность моего с Фридериком предательства: мы предали мужское начало с (мальчиком плюс девочкой). Ходя по дому, я заглянул в гостиную, где было довольно темно, и увидел сидевшего на диване Вацлава. Я вошел и сел в кресло, впрочем, достаточно далеко, у противоположной стены. Мои намерения были неопределенны. Смутны. Отчаянная попытка — а может, получится решительным усилием преодолеть отвращение, связать себя с ним в мужском начале. Но отвращение выросло до недосягаемых высот — разбуженное моим приходом и расположением моего тела вблизи его тела, преисполненное его ко мне неприязнью... неприязнью, которая, делая меня отвратительным, делала отвратительным мое отвращение к нему. И vice versa. Я знал, что в этих условиях и речи быть не могло о том, чтобы хоть один из нас засиял теми великолепиями, которые нам, несмотря ни на что, были доступны — я имею в виду великолепия добродетели, ума, преданности, геройства, благородства, которые мы могли продемонстрировать, и которые были в нас in potentia — однако отвращение было слишком всемогущим. Но разве мы не могли его сломать, насильно? Насилие! Насилие! Или мы не мужчины? Мужчина — это тот, кто насилует, навязывает себя силой. Мужчина — это тот, кто царствует! Мужчина не спрашивает, нравится он или нет, он заботится только о собственном удовольствии, его небо должно решать, что прекрасно, а что уродливо — для него и только для него! Мужчина существует для себя и ни для кого больше!
Искру такого насилия я, видимо, и пытался высечь из нас... На данный момент дело выглядело так, что и он, и я были импотентами, потому что мы не были сами собой, мы существовали не для себя, а для другого, более молодого чувствования — и это топило нас в уродстве. Но если бы я смог в этой гостиной хотя бы на мгновенье стать существом для него, для Вацлава — а он для меня — если бы мы смогли стать мужчиной для мужчины! Неужели это не преумножило бы в нас мужественности? Неужели один другого не принудил бы мужественностью к мужественности? Вот такие были мои калькуляции, производимые остатками отчаявшейся и исступленной надежды... поскольку насилие, коим и есть мужчина, должно сначала зародиться в мужественности, между мужчинами... и пусть бы само мое присутствие при нем сумело закрыть нас в этом герметическом кругу... огромное значение я придавал тому, что темнота делала более уязвимой нашу ахиллесову пяту — тело. Я думал, что, используя ослабление телесного начала, мы сможем соединиться и умножиться, довольно мощно станем мужчинами, дабы не брезговать друг другом — ведь собой-то никто не брезгует; достаточно быть всего лишь самим собой, чтобы не брезговать! Таковы были мои отчаянные намерения. Но он оставался недвижимым... я также... и мы не могли друг с другом начать, нам не хватало начала, и в самом деле, неизвестно было, как начать...
Неожиданно в гостиной появилась Геня.
Не заметив меня, она подошла к Вацлаву и, тихая, села рядом с ним. Как бы предлагая помириться. Наверняка она была (мне хорошенько не было видно) любезной. Умиротворяющей. Учтивой. Кроткой. Может, беспомощной. Растерянной. Что это? Что это? Неужели и ей... все это... приелось... а может быть, она испугалась, захотела выйти из нашей игры и искала опоры, спасенья в женихе? Учтиво так уселась подле него, без единого слова, отдавая инициативу в его руки, что должно было означать: «я твоя, сделай же теперь с нами что-нибудь». Вацлав не дрогнул, пальцем даже не пошевелил.
Как истукан, недвижный. Я никак не мог понять, какие чувства в нем бурлят? Гордость? Ревность? Обида? А может, он просто ничего не испытывал и не знал, что с ней делать — а мне кричать хотелось, чтобы он по крайней мере обнял ее что ли, чтобы руку на нее положил, ведь от этого могло зависеть спасенье! Последняя надежда! Его рука обрела бы на ней свою мужественность, а я подскочил бы с моими руками и дело как-нибудь да пошло бы! Насилие — насилие в этой гостиной? Но ничего. Время шло. Он не двигался. И это было подобно самоубийству — провал — провал — провал — тогда девушка встала, удалилась... а за ней и я.
*
Подали ужин. Присутствие пани Марии свело наш разговор к ничего не значащим фразам. После ужина я опять не знал, куда деться, могло показаться, что в предшествующие убийству часы надо много чего сделать, а тем временем никто из нас ничем не занимался, все разбежались по своим углам... может быть потому что предстоящая акция имела столь доверительный и столь решительный характер. Фридерик? Где Фридерик? Он тоже куда-то пропал и его исчезновение меня как будто ослепило, или как будто мне на глаза надели повязку, я не знал что и как и должен был найти его, немедленно, тут же — тогда я начал поиски. Я вышел во двор. Собирался дождь, жаркая влага в воздухе, лоскуты туч, различимые на беззвездном небе, временами налетал ветер, кружил по саду, и утихал. Я вышел в сад чуть ли не ощупью, вернее, угадывая тропинки, с той смелостью, какую диктует шаг в невидимое, и разве что время от времени знакомый силуэт дерева или куста возвещали, что, дескать, все в порядке и что я нахожусь именно в том месте, где и собирался быть. Но я обнаружил, что абсолютно не готов к этой неизменности сада, что она меня скорее удивляет... меня бы меньше удивило, если бы впотьмах сад вывернулся наизнанку. Эта мысль меня расколыхала, как лодку в открытом море, и я понял, что потерял из виду берег. Фридерика не было. Я