— И вы их больше не встречали?
Скороход, склонив голову, полез за сигаретами.
Мне стало жалко Семена. У меня даже вроде глаза защипало, словно я неврастеник какой-нибудь. Немного погодя он сказал:
— А ты ловко на рояле брякал на сборном пункте. Артист! Это точно. Трудно научиться?
— Как сказать… — Мне не хотелось говорить, что учиться я начал с семи лет, что для этого мне нанимали педагога. А потом я посещал музыкальную школу. Мама очень хотела, чтобы я играл на фортепьяно.
«Я не хочу быть музыкантом», — говорил я ей.
«Допустим, — соглашалась она. — Но знать музыку должен. Музыка интеллектуально обогащает человека. И облагораживает». Она частенько так выражалась, по-книжному.
Не знаю, обогатила ли меня музыка, но времени на нее уходило уйма. Бывало, ребята гоняют мяч на дворе, а я сижу за пианино и долблю гаммы. Обидно было до слез. Иногда хотелось разрубить инструмент на мелкие куски и спустить в мусоропровод.
— Где вы жили после смерти бабушки? — спросил я у Скорохода.
— Мы-то? В детдоме. Где же еще? Там и семилетку завершил. Дальше не захотел учиться. А теперь кусаю локти. Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни. Так, кажется, сказал поэт?
— Абсолютно точно, — отозвался тогда стоявший у окна парень. Он танцевал на сборном пункте вальс-чечетку. Его фамилия — Мотыль — мне сразу врезалась в память. Вот тут он мне и сказал, что я похож на Клиберна, даже поклялся зачем-то: — Такой же длинный и тощий. И на лице мягкая страсть. — Он крутанул перед моими глазами пальцами.
— И ты, царя, не короткий, — перебил его Скороход. — Только что у тебя на лице написано — без пол-литра не разобрать.
— Кроме пианино, еще на чем играешь? — спросил Мотыль, не обращая внимания на слова Семена.
— Нет.
— А зачем тебе? — полюбопытствовал Семен.
— Старшина Тузов приказал выявить таланты. Ехать, говорит, еще долго. Надо выступить с концертом.
— Хорошо придумал, — оживился Скороход, хлопнув себя по колену, — люблю песни. Особенно народные.
— И я про то же звякаю. А сам-то поешь?
— Для себя пою, а для других не решаюсь.
Зычный голос дневального громом раскатывается по казарме:
— Увольняющимся приготовиться к построению!
Ничего не скажешь, команда приятная. Скороход достает из тумбочки одеколон «Ландыш» и щедро обливает меня.
Выстраиваемся в главном проходе спального помещения. Как и положено, едим старшину глазами, когда он проходит вдоль строя, держа за уголок пачку беленьких увольнительных записок. Они колышутся, похоже, что держит он многокрылую рвущуюся из рук птицу.
Тузов идет медленно, оглядывая каждого так, словно впервые видит. Иногда останавливается и поправляет у кого ворот на шинели, у кого ремень. Иногда грозно хмурит чертополохом разросшиеся брови и говорит с расстановкой, точно приговор читает:
— Подворотничок подшит небр-режно. Пуговица на левом погоне не блестит. Бляху на ремне тоже не мешает почистить.
Получившие замечания выходят из строя устранять недостатки.
Потом он сжимает кулаки, напрягается и, набрав в легкие воздуха, командует, как всегда растягивая букву «р»:
— Пер-рвая шер-ренга, два шага впер-ред! — И осматривает ее сзади. Двум солдатам приказано почистить задники сапог.
Я стою во второй шеренге, ожидая, когда Туз пройдет мимо. Мне хочется, чтобы его пронесло без задержки.
Старшина внимательно обозревает меня снизу доверху и говорит с еле приметной улыбкой в черных, антрацитом поблескивающих глазах:
— А ну-ка бр-риться, товарищ солдат!
Какую-то долю секунды я еще остаюсь на месте в надежде, что старшина позволит не бриться. Ну что там брить — реденький бесцветный пушок. Стоящие в строю солдаты смеются. Тузов строго смотрит на них из-под бровей, потом на меня.
— Это непор-рядок!
Опрометью бросаюсь выполнять приказание. Когда Туз произносит эти слова, хорошего дальше не жди.
Бритву приходится взять у того же Скорохода. У него есть все, что нужно солдату. Невольно вспоминаю первый день приезда в часть.
Возле бани Скороход обнаружил в кустах (у него нюх на такие вещи) детали от самолета и чуть ли не целый двигатель. Там хранился металлолом. О находке стало известно всем. Каждый хотел руками потрогать то, что когда-то было самолетом.
На гражданке самый сложный механизм, который я знал, был в пианино. И его я видел только изредка, когда приходил настройщик.
То, что открылось моему взору, не укладывалось в голове.
«Неужели это можно постичь?» — думал я, глядя на сотни соединенных друг с другом деталей, трубок, цилиндров, кронштейнов, винтов.
Скороход, между тем, уже копался в этом заиндевелом металлическом хламе, что-то отвинчивал, просунув руку в переплетение труб, покряхтывал. У него, как у той девушки из Нижнего Тагила, о которой в газетах писали, видят не только глаза, но и руки.
— Ну что скажешь, хозяин? — спросил его тогда Мотыль.
— Все это нужно разжуваты, — счастливо улыбнулся Скороход.
А вечером в его тумбочке старшина нашел целую горсть винтиков, подшипников, гаек.
Кличка Хозяин прилипла к Семену. Его теперь частенько так зовут.
Я порезался бритвой в первую же секунду. Кровь не хочет останавливаться, сползает струйкой на нижнюю губу. Семен добривает меня сам и приклеивает на порезанное место кусочек газеты.
Он хлопочет около меня, как клуха возле цыпленка. Старшина, распустив строй, укоризненно качает головой, улыбается.
— Куда идешь-то? — спрашивает, по-отцовски проведя ладонью по моей спине.
— Куда и все. На вечер к шефам.
— Играть, наверно, будешь?
— Сыграю.
— Это хорошо. Ты здорово играешь. — Старшина редко когда называет кого-либо из подчиненных на «ты», и поэтому его «ты» мы всегда расцениваем, как особое расположение к себе. Только чем я расположил Тузова — непонятно.
— Иди, сынок, не стану больше задерживать, — продолжает он. — Если бы не дела здесь — тоже пошел бы на концерт.
В последнем я не сомневаюсь. Никто так не любит самодеятельность, как военные, независимо от того, выступают ли они в роли артистов или в роли зрителей. Мне же известно, что старшина любит музыку, любит песни. И сам поет. У него неплохой баритон.
— Автобус будет возле проходной через полчаса, — говорит мне Тузов. — Заскочи по дороге к нашим офицерам-холостякам, что выступают с самодеятельностью. Предупреди об автобусе.