кантовался в
– Ну, что будешь делать до следующей ходки? – поинтересовался он, смачно разбив соплю оземь. Холод был такой, что слизь мгновенно схватилась.
– Ничего, – сказал я. – Лягу на дно.
– Хавать захочешь – всплывешь. А я – в водилы пойду. Как Гайто. Торчу от романтики: бабки, бабы, ночные дороги…
Я вспомнил осетина Гайто из третьего барака, таксиста, который сшиб малолетку и, дабы замести следы, добил его монтировкой. Мне снова захотелось блевать.
Когда булька опустела, Бог выжидающе посмотрел мне в глаза, безнадежным, таинственным взглядом алкоголика.
– Нет, – сказал я, сытно рыгнув апельсином и салом в знак несогласия. – Располземся по норам. Как говорится, семь футов под килем и черный «Мерседес» в облаках.
Бог навсегда уходил из моей жизни. Ему надо было на запад, мне – на восток.
Мы вышли на обочину Садового кольца. Первым тачку поймал Бог, как бы символизируя свой будущий путь, и, уже застекленный, свободной рукой сделал мне петушка. Я подумал, что больше никогда не увижу Бога-Из-Машины, понятия не имея, при каких странных, чудовищных обстоятельствах встречу его в следующий раз, и каким причудливым образом он подтвердит свою кликуху.
Я долго смотрел вслед удалявшимся огням. Мне казалось, что это не он, а я навсегда уезжаю в зимнюю ночь. Впервые за много лет я остался совершенно один. Зона внезапно отвалила от меня, как бы насосавшись вполне моей крови.
Я вернулся в мой город, знакомый до тошноты, город, полный желтого, густого, как рыбий жир, воздуха, моих детских слез, живых мертвецов, телефонных номеров, адресов, где меня давно не ждали, но где знают, что я не могу не прийти.
Я – гость угрюмый, гость нежеланный.
Кровоподтек на моей скуле, уже начинающий чернеть, привлек внимание таксиста. Он был молодой, веселый, любящий потрепаться, как Гайто. Таким обычно всегда хочется дать по морде.
– Как поедем – через Семеновскую или Сокольники?
– Через жопу, – сказал я, и мы тронулись.
Я не узнавал моего города: огромная кисть прошлась по его улицам, беспорядочно роняя краски – кровью налитые буквы вывесок, рыбьи глаза фонарей – все это сливалось в какую-то пародийную мелодию, тухлую, словно вечерняя песнь параши.
Зона отпустила меня внезапно, как крепкая восточная дрянь, но тотчас другое чудовище, с множеством щупальцев и присосок почуяло свободную кровь.
Холодная ярость овладела мной, гулкая и до слез знакомая ярость, которая поселилась во мне в тот момент, когда я получил последнее письмо от матери, где она сообщала, что Марина вышла замуж.
Машина несла меня уже по Преображенке, Гайто, вовремя осажденный, не приставал с разговорами, я в последний раз вспомнил о Боге и подумал, что вряд ли когда-либо у меня будут друзья.
Это было гадко, жестоко и совершенно нелогично, будто известная мне реальность где-то дала трещину. Марина, которая ждала меня восемь лет, писала письма, возвышенные и трагические, Марина с ее набожностью, девственностью, ночными молитвами и клятвами в вечной любви и верности, да за три месяца до моего… Нет, невозможно.
Я много думал, кем мог быть этот временный счастливчик, эта жертва грядущей мести, этот труп. Нувориш, соблазнивший ее, бессребреницу, сказочным богатством? Юноша, пленительный, как молодой Иисус? Курчавый аскал, умело подменивший близкий позыв собственной плоти на мистический зов родины? Или это был труп священника, вконец закрутившего ей мозги смирением, моногамностью, благочестием?
М-да. Мне вовсе не хотелось обратно на зону.
Я шел, чтобы судить и карать, благо, я имел достаточно опыта в этих делах. Мне надо было не столько разобраться с тем, кто сдал меня ментам (следователь тогда намекал на некий анонимный звонок), сколько всмотреться в это фальшивое, незаконное свидетельство о браке, в ее глаза, в глаза ее мужа, и может быть тогда, на воображаемой скамье подсудимых, опустив голову…
Я вхожу в переполненный зал суда, среди лиц узнаю знакомые: моя мать, мой бывший друг и его жена, вероятно, еще и Полина, также своеобразная жертва этой любви, другие, уже безымянные, вне светового круга мелькающие лица…
– Подсудимая, встаньте. Признаете ли вы тот факт, что в здравом уме и рассудке излагали признания в своей любви ко мне?
– Да, гражданин прокурор.
– Обратите внимание, товарищи судьи на текст письма, наиболее характерного для подсудимой, включая неизбежные грамматические ошибки…
Мы остановились на Сиреневом бульваре, прямо перед моим домом. Я так хлопнул дверью, что машина закачалась на рессорах. Моя башня была темна, и лишь одно окно циклопически светилось. Я увидел, как появился в окне силуэт. Наверно, всю ночь она сидела на кухне и кидалась к окну при каждом уличном звуке. Почему я не позвонил ей с вокзала, еще там, в Азии?
Кажется, впервые в жизни я не ключом отпер свою дверь, а нажал на кнопку, успев удивиться, как незнаком этот звук снаружи, и вот уже завозилось за дверью, уютно лязгнуло, и в расширяющейся щели я увидел накрашенное лицо пожилой женщины: она пятилась, пятилась к противоположной стене прихожей, пока спиной не уперлась в стену и не превратилась в мою мать.
Я обнял ее за плечи и поцеловал в обе щеки. Запах перегара был почти не слышен.
– Хочешь кофе? – предложила она, поведя головой в сторону кухни.
– Да, с коньяком.
– Коньяка нет. Есть портвейн, шампанское, откроешь?
– Не хочу. Я уже пил сегодня.
– Почему не позвонил с вокзала?
– Не знаю. Я вообще несколько лет не говорил по телефону.
– Ага. Надо бы обработать йодом, иногда бывает заражение крови.
– Очень редко. В крайнем случае – исчезну опять, теперь уж на неопределенный срок.
– Не надо так шутить. Знаешь, буквально на днях я хотела все переставить в твоей комнате, но потом подумала, что тебе будет приятно увидеть свой дом именно таким, каким ты его оставил. Но мне почему-то кажется, что все здесь надо основательно передвинуть.
– Мне это безразлично, мама.