«Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь», — говорит Лис маленькому принцу. Сент–Экзюпери считает, что он наследует христианству, которого уже нет. Но так ли это? Если вдуматься в слова Лиса о сердце, то станет ясно, что перед нами не наследник христианства, а просто христианин, говорящий о Боге как?то по–новому.
Антуан Сент–Экзюпери прекрасно знал, что принадлежит не одной лишь Франции, которую бесконечно любил, не Европе, и не Америке, принявшей его в годы войны, не Аргентине, бывшей родиной его жены, а своей Планете — Земле. «Какое воспоминание — эта ночь, подобная собору… Душа человека, раскрывающая свои стрельчатые своды и шпили… И мы — караван паломников, бредущих по черной, иссохшей, усыпанной звездами земле».
Мир прекрасен красотою готического собора, но только если в этом мире присутствует человек, который молча режет хлеб, словно совершая священный обряд. «Хлеб стал для нас средством единения людей, потому что люди преломляют его за общей трапезой… Вкус разделенного хлеба не сравним ни с чем», — восклицает Экзюпери во время войны, размышляя о том, что, кроме всего прочего, хлеб претворяется в свет.
Разве это постхристианство? Нет, здесь нет ничего, кроме евангельской правды, но только изложенной на языке летчика, который знает, что такое опасность, не по рассказам других…
Майор Сент–Экзюпери не вернулся с задания. Смельчак и поэт, он шагнул в вечность, о которой так хорошо рассказал в своих книгах. Его браслет — всего лишь маленькое напоминание об этом.
Люди и книги
Советский народ в брежневские времена газеты гордо называли самой читающей нацией в мире. Возможно, это и на самом деле было так, хотя при этом индекс запрещенных книг включал в себя тысячи наименований — сюда мог попасть любой автор, историк или философ, если он не был марксистом или верил в Бога, поэт, если он написал что?то неподходящее или после 1917 года оказался в эмиграции. Мог оказаться в этом списке и любой писатель, не только Солженицын (что было хотя бы логично, ибо он был жестким критиком режима), но и коммунист Луи Арагон — за то, что он критически отозвался о вводе советских войск в Чехословакию летом 1968 года, оставаясь при этом и марксистом, и коммунистом, и атеистом. Читать, казалось, просто–напросто было нечего, и тем не менее люди все время читали.
Книжники и диссиденты
Сначала книги просто покупали в магазинах (причем из того, что было издано до революции, можно было купить практически все), потом вдруг они исчезли из магазинов, стали'дефицитом', но люди научились их доставать у специалистов, которых называли'книжными жуками', покупать с рук и даже переписывать на машинке, и все равно в жизни человека они играли огромную роль.
Правда, и с рук можно было купить далеко не все — книги, изданные за границей, иногда просто к нам не попадали, причем не только ввиду цензуры, но просто так, для порядка.
Так, например, я знал одного математика, который сначала выучил латинский язык (великолепно!), затем прочитал, взяв на время у одного филолога,'Золотого осла'Апулея и так увлекся этим романом, что захотел непременно иметь его дома — купил латинскую машинку и переписал его на ней от начала до конца.
Другие (их, разумеется, было больше) переписывали на машинке стихи — Гумилева, Цветаеву, Мандельштама, Волошина и др. Теперь это звучит смешно, но я сам впервые увидел тексты многих из этих и подобных им авторов напечатанными в книге только недавно, хотя прочитал их в ранней юности — всех в машинописном варианте.
Помню, как в апреле 1986 года, к столетию со дня его рождения, журнал'Огонек'опубликовал несколько стихотворений Н. Гумилева — это была настоящая сенсация, журнал, который обычно лежал в киосках месяцами, расхватали мгновенно. Но как странно и непривычно было видеть гумилевские стихи напечатанными! Мне они до такой степени въелись в память именно переписанные на машинке, что и теперь, беря в руки книгу его стихов, я как?то внутренне недоумеваю.
Третьи (их было еще больше) переписывали на машинке дамские романы — Локка, Оливию Уэтсли и прочих, и, конечно, детективы, прежде всего Агату Кристи. Это была уже своего рода индустрия. Перепечатав книгу в четырех экземплярах под копирку (ни ксероксов, ни компьютеров, ни принтеров, мы об этом уже забыли, конечно, не было!), каждый менялся с тремя ближайшими друзьями и таким образом, переписав одну, получал три книги. Затем эти книги переплетались и обретали жизнь. Так жила немалая часть самой читающей в мире нации.
Кто был посмелее, тот переписывал'Доктора Живаго'и другие запрещенные в СССР книги. У кого не было на это времени, тем давали книги на одну ночью. Так жили люди в СССР, не относя себя при этом к числу диссидентов, не выступая против советской власти и даже не ругая и, более того, считая жизнь вполне нормальной. Диссиденты — другое дело. Они сознательно рисковали и действовали, пытаясь хотя бы в чем?то изменить не только свою собственную жизнь, но жизнь окружающих. Именно в этом и заключается основная разница между диссидентом и простым советским интеллигентом. Улучшить жизнь, читать и смотреть в кино не то, что разрешают и рекомендуют, а что хочется, и жить не в однокомнатной, а хотя бы в двухкомнатной квартире, думать то, к чему лежит душа, а не то, что велят, стремились многие, но в большинстве своем каждый добивался этого только для себя, в индивидуальном порядке, незаметно для других, почти тайно, особенно скрывая свои потребности от коллег по работе. Диссиденты же требовали этого как раз не для себя, а для других, и за это их наказывали.
Если я переписывал на машинке стихи Пастернака или книгу митрополита Антония'Молитва и жизнь'для себя и для 2–3 своих друзей — это никого не интересовало, но, делая то же самое для двухсот человек, я тут же оказывался'матерым врагом советской власти'. Это уже было нельзя. В сущности, если вдуматься, нельзя было влиять (даже в самой малой мере) на умы и сердца окружающих — все остальное, в общем?то, разрешалось, во всяком случае, на это смотрели сквозь пальцы.
Кого совсем не читали?
Были, однако, писатели, которых совсем не читали, ибо их текстов просто не было в России. Это прежде всего религиозные философы, из которых было доступно только то, что вышло в свет до революции.