отвага в лице — даже движения указывают на благородство исключительной личности. Только у Франца все было более достойным и более мягким, у Бруно же оно было близко к карикатурности, с тенденцией к гениальному мошенничеству, насилию и даже к садизму». Таким, по меньшей мере, он представлялся Максу Броду, который часто не ладил с Бруно. Но Франц Кафка, высоко ценивший в других смелость и ощущение силы, которых недоставало ему самому, очень восхищался своим кузеном Бруно.

Таковы были эти Кафки, чьей энергии он завидовал, но к которым не хотел принадлежать. Леви тоже были, как говорят, «преуспевшими» и, несомненно, в еще большей степени, чем Кафки. Они тоже были выходцами из среды провинциальных лавочников, но главное, в линии Пориасов, то есть в женской линии, ощутимы следы духовности, которые сохранялись в семье подобно сакральным легендам. Это, в частности, касается прадеда Кафки, Йозефа Пориаса; это был, пишет Кафка в своем «Дневнике», человек очень образованный, «столь же уважаемый христианами, как и евреями. Во время одного пожара благодаря его набожности произошло чудо: огонь не коснулся его дома, и он уцелел, тогда как кругом все дома сгорели». Но Йозеф Пориас жил в XVIII веке и был всего лишь отдаленным воспоминанием. Мать Кафки зато знала Адама Пориаса, сына Йозефа, так как ей было шесть лет, когда он умер. Он был раввином, исполнявшим также обряд обрезания, и к тому же еще суконщиком. Она говорила о нем как о человеке «очень набожном и очень образованном, с длинной белой бородой». Она вспоминала о том, как должна была, когда он умер, «держать пальцы покойника и просить прощения за все прегрешения, которые могла совершить по отношению к нему». Она не забыла, что этот дедушка скрупулезно практиковал купания, предписанные религиозным каноном: «Он купался все дни в реке, даже зимой. Для этого ему приходилось прорубать топором лунку во льду». Кафка записывает эти детали в свой «Дневник» в 1911 году, в то самое время, когда его друг, актер Исхак Лёви рассказывал ему о жизни чудотворных раввинов, среди которых он провел свою молодость. Эти давние обычаи Кажутся Кафке красочными и живыми; он мысленно противопоставляет их умирающему иудаизму в своей семье, хотя в это время он абсолютно не ощущает себя связанным с возрождением еврейской мысли. Впрочем, Лёви были такими же ассимилированными евреями, как и Кафки, и традиции набожности у них были всего лишь легендами прошлого.

Что больше всего поражает в семействе Лёви, так это впечатление неустойчивости. Среди них много холостяков. Из пяти братьев или сводных братьев Юлии Кафки (ее отец вновь женился вскоре после смерти своей молодой жены), только двое создали семью. Один из них, Йозеф, закончив дела в Конго, женился на француженке и жил в Париже, но связи с ним, видимо, ослабели, так как Франц Кафка не помышлял о том, чтобы нанести ему визит во время двух своих поездок во Францию, притом что родственные связи в семье благоговейно поддерживались. О другом брате, Ричарде Лёви, который был безвестным мелким торговцем, сказать нечего. Зато двое других дядюшек, которые много значили для Кафки, не женились — ни один, ни другой. Один, дядя Альфред, ставший директором железных дорог в Мадриде, был семейной знаменитостью. Несомненно, это он в «Процессе» стал прообразом забавного сатирического «провинциального дядюшки», напыщенного, властного, чьи начинания, однако, в основном заканчиваются неудачами. Кафка не питал к нему неприязни, он находил с дядюшкой общий язык, как писал Фелице, гораздо лучше, чем с родителями. А главное, Альфред Лёви для него — символ холостяка. В 1912 году, в тот момент, когда Кафка был почти уверен, что его ожидает та же участь, — и стремясь ее избежать, пишет первые письма Фелице Бауэр, расспрашивает дядю Альфреда о его образе жизни в Мадриде. «Я недоволен в деталях, — отвечает дядя, — но им не удается испортить общий характер моей жизни». После обеда в пансионе, где он ни с кем не разговаривал, Кафка снова оказывается один на улице, и не может понять, чем этот вечер мог бы быть ему полезен: «Я возвращаюсь домой и жалею о том, что я не женат. Естественно, это длится недолго, довожу ли я эту мысль до конца или мои мысли начинают блуждать. Но это бывает от случая к случаю».

Так Франц Кафка берет у своего дяди уроки холостяцкой жизни. И есть еще другой его любимый дядя, к которому Кафка часто ездит на каникулы в Триест, в Моравию, сельский врач Зигфрид Лёви. Он тоже не женился и нашел в спокойной жизни своего рода мудрость. Кафка иногда с любовью называет его «щебетуном», так как у дяди, пишет он, «не по-человечески тонкий ум, ум холостяцкий, ум птицы, который, похоже, рвется из слишком узкого горла. Так он и живет в деревне, глубоко пустив корни, довольный, как бывает, когда легкий бред, принимаемый за мелодию жизни, делает человека довольным». В начале своей болезни, в 1917 году, Кафка одно время мечтает о похожей жизни, о том, чтобы подобно сельскому врачу, в уединении и в мирном оцепенении, дожидаться своего последнего вечера. Однако несколькими годами позже в одном из писем своему другу Роберту Клопштоку он раскрывает изнанку этой видимости душевного покоя. Клопшток встретил дядю Зигфрида и был, по его словам, «просто поражен его холодностью». Кафка отвечает ему: «Как холодность может быть простой? Уже сам факт, что речь несомненно идет об исторически объяснимом феномене, делает его сложным. И затем, казаться холодным его заставляет, безусловно, долг и «секрет холостяка», который он хранит в себе».

Последний брат Юлии Кафки, дядя Рудольф, тоже остался холостяком, это наводит на мысль о том, что у рода Лёви оставалась лишь самая малость жизненной силы. Рудольф был неудачником, семейным чудаком, человеком смешным, «непонятным, слишком любезным, слишком скромным, одиноким и тем не менее болтливым». Ему удалось стаи» всего лишь бухгалтером в пивной; он продолжал жить со своим отцом, с которым у него не было взаимопонимания, и, кроме того, он был обращенным. Когда Франц Кафка в детстве совершал какую-нибудь глупость, его отец имел обыкновение говорить: «Вылитый Рудольф!» И, пожалуй, можно сказать, что с годами Кафка все больше оправдывал это сравнение. В 1922 году, когда Рудольф уже умер, он вновь пишет в своем «Дневнике»: «Сходство с дядей Р. поразительно еще и сверх того: оба тихие (я — менее), оба зависимы от родителей (я — более), во вражде с отцом, любимы матерью /…/, оба застенчивы, сверхскромны (он — более), оба считаются благородными, хорошими людьми, что совсем неверно в отношении меня и, насколько мне известно, мало соответствует истине в отношении его /…/, оба вначале ипохондрики, а потом действительно больные, обоих, хотя они и бездельники, мир неплохо содержит (его, как меньшего бездельника, содержат гораздо луже, насколько можно нока сравнивать) оба чиновники (он — лучший), у обоих наиоднообразнейшая жизнь, оба неразвивающиеся, до конца пребывают молодыми, — точнее слова «молодыми» слово «законсервированными», — оба близки к безумию, он, далекий от евреев, с неслыханным мужеством, с неслыханной отчаянностью (то которой можно судить, насколько велика угроза безумия), спасся в церкви, до конца /…/. Неправда также, что он не был добрым, я никогда не замечал в нем и следа скупости, зависти, ненависти, жадности; для того же, чтобы самому помогать другим, он был слишком слаб. Он был бесконечно невиннее меня, здесь нельзя и сравнивать. В деталях он был карикатурой на меня, в главном же я карикатура на него». Вот каким был тот, кого в романе Достоевского назвали бы шутом, бурлескный образ, в котором Кафка узнавал себя, одновременно свою судьбу, казалось, уготованную ему, как он полагал, наследственностью Лёви. В семействе Леви Рудольф не был исключением. Был также брат бабушки Эстер, о котором ничего не известно, кроме того, что его всегда называли «чокнутый дядя Натан». Рудольф был крещеным, но и здесь он был не один: сын прапрадеда Иосифа уже отрекся от еврейской веры. И, наконец, последнее свидетельство непрочности линии Лёви: Сара, жена прадеда Адама Пориаса, не смогла перенести смерть своей дочери, умершей в двадцать восемь лет от тифа, — труп матери выловили в Эльбе.

* * *

Портреты Германа Кафки подчеркивают удовлетворенное спокойствие, можно сказать почти высокомерное удовлетворение выскочки. Его последние фотографии представляют старого человека, разбитого жизнью, вызывающего даже жалость. Длинное письмо Кафки своему отцу, известное всем или почти всем, не оставляет никакого сомнения в необузданности, грубости, эгоизме этого человека. Но он не пытается их объяснить; его цель не в этом. Лишения и нищета детства, несомненно, не могут быть достаточными доводами, — они могли бы, во всяком случае, вызвать прямо противоположные последствия. И братья Германа Кафки, которые страдали от тех же самых зол, тем не менее не имели такого мрачного характера. Возможно, этот избыток властности прикрывал слабость, о которой сначала трудно было бы подумать.

Но вопрос не в этом, а только в том, как его дети восприняли грубое воспитание. Франц Кафка был не единственным, кто от него страдал. Вторая дочь, Валли, более гибкая, приспособилась к нему, похоже, без особого труда. Но Элли, старшая из дочерей, если и гнула вначале спину, то в молодости поспешила выйти замуж, чтобы избежать семейной тирании. Что до Оттлы, самой младшей, то она в еще большей степени, чем Франц, была жертвой отцовского преследования, откуда, несомненно, и проистекают задушевность и

Вы читаете Франц Кафка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×