– Ну, скажи, отчего ты ушла?
Тогда она рассказала мне, что в ее душе уже давно таилась неодолимая жажда вернуться к кочевой жизни, спать в шатрах, бегать, кататься по песку, бродить со стадами по равнинам, не чувствовать больше над головой, между желтыми звездами небесного свода и синими звездами на своем лице, никакой крыши, кроме тонкого полога из заплатанной и истрепанной ткани, сквозь которую светятся огненные точки, когда просыпаешься ночью.
Она объяснила мне это в наивных и сильных выражениях, таких правдивых, что я поверил ей, растрогался и спросил:
– Почему же ты не сказала мне, что хочешь на время уйти?
– Ты бы не позволил…
– Если бы ты обещала мне вернуться, я бы отпустил тебя.
– Ты не поверил бы мне.
Видя, что я не сержусь, она засмеялась и прибавила:
– Ты видишь, с этим покончено, я вернулась домой, и вот я здесь. Мне надо было пробыть там всего несколько дней. Теперь с меня довольно. Все кончено, все прошло, я здорова. Я вернулась, мне опять хорошо. Я очень рада. Ты добрый.
– Пойдем домой, – сказал я ей.
Она встала. Я взял ее руку, узкую руку с тонкими пальцами. Торжествующая, звеня кольцами, браслетами, ожерельями и монистами, важно выступая в своих лохмотьях, она проследовала к дому, где нас ожидал Магомет.
Прежде чем войти, я повторил:
– Аллума, всякий раз, когда тебе захочется вернуться к своим, скажи мне об этом, и я отпущу тебя.
Она спросила недоверчиво:
– Ты обещаешь?
– Обещаю.
– И я тоже обещаю. Когда мне станет тяжело, – и она приложила руки ко лбу пленительным жестом, – я скажу тебе: «Мне надо уйти туда», – и ты меня отпустишь.
Я проводил Аллуму в ее комнату; за нами следовал Магомет, который принес воды, так как жену Абд эль-Кадир эль-Хадара еще не успели предупредить, что ее госпожа вернулась.
Войдя в комнату, Аллума увидела зеркальный шкаф и устремилась к нему с просиявшим лицом, как бросаются к матери после долгой разлуки. Она разглядывала себя несколько секунд, состроила гримасу и сказала зеркалу сердитым голосом:
– Погоди, у меня в шкафу есть шелковые платья. Сейчас я опять буду красивая.
Я оставил ее одну кокетничать перед своим отражением.
Наша жизнь потекла, как прежде, и я все больше и больше поддавался странному, чисто физическому обаянию этой девушки, относясь к ней в то же время как-то отечески покровительственно.
Все шло хорошо в течение шести месяцев, потом я почувствовал, что она опять стала нервной, возбужденной, немного печальной. Как-то раз я спросил ее:
– Уж не хочешь ли ты вернуться к своим?
– Да, хочу.
– Ты не смела мне сказать?
– Я не смела.
– Иди, я разрешаю.
Она схватила мои руки и поцеловала их, как всегда делала в порыве благодарности, а наутро исчезла.
Вернулась она, как и в первый раз, недели через три, опять вся оборванная, черная от пыли и загара, насытившаяся кочевой жизнью, песком и свободой. За два года она уходила таким образом четыре раза.
Я радостно принимал ее обратно, не ревнуя, потому что ревность, по-моему, может быть вызвана только любовью, как мы ее понимаем у себя на родине. Разумеется, я был вполне способен убить ее, если бы открыл измену, как приканчивают в припадке ярости непослушную собаку. Но я не испытал бы тех мучений, того пожирающего огня, той страшной пытки, какие приносит ревность у нас на севере. Вот я сказал, что убил бы ее, как непослушную собаку. И в самом деле, я любил ее, как любят редкостное животное, собаку или лошадь, к которым иной раз так привязываешься. Это был восхитительный зверь, чувственный зверь, зверь с телом женщины, созданный для наслаждения.
Я не смог бы объяснить вам, какая неизмеримая пропасть разделяла наши души, хотя сердца наши по временам бились вместе и согревали друг друга. Она была частью моего дома, моей жизни, привычной забавой, которой я дорожил, я был привязан к ней физической чувственной любовью.
Однажды поутру Магомет вошел ко мне с необычным лицом, с тем особым беспокойным взглядом арабов, который напоминает бегающие глаза кошки при встрече с собакой.
Увидев его лицо, я спросил:
– Ну? Что случилось?
– Аллума ушел.
Я рассмеялся.
– Ушла? Куда же?
– Совсем ушел, мусье!
– Как это совсем ушла?
– Да, мусье.
– Ты с ума спятил, мой милый!
– Нет, мусье.
– Почему ушла? Каким образом? Да ну же? Объясни, в чем дело!
Он стоял неподвижно, не желая говорить; потом вдруг им овладел один из тех припадков ярости, какие нам случается видеть порою на городских улицах при ссоре пришедших в исступление арабов, когда их восточная молчаливость и важность внезапно уступают место самой необузданной жестикуляции и самым отчаянным воплям.
Из всех его криков я понял только, что Аллума сбежала с моим пастухом.
Мне пришлось успокаивать Магомета и выпытывать у него подробности одну за другой.
Это было нелегкое дело, но наконец я узнал, что вот уже с неделю он следил за моей любовницей; она ходила в ближайшую рощу кактусов или в олеандровую долину на свидания с бродягой, которого мой управляющий нанял в пастухи в конце прошлого месяца.
Этой ночью Магомет видел, как она вышла из дому, и не дождался ее возвращения; он твердил вне себя:
– Он ушел, мусье, ушел!
Не знаю почему, но мне в ту же минуту передалась его уверенность, твердая, бесспорная уверенность, что Аллума сбежала с этим бродягой. Это было нелепо, неправдоподобно и вместе с тем несомненно, принимая во внимание, что безрассудство – единственная логика женщин.
Сердце мое сжалось, кровь закипела от гнева, я старался представить себе этого человека и вдруг припомнил, что видел его на прошлой неделе: он стоял на пригорке среди своего стада и смотрел на меня. То был рослый бедуин, с загорелой кожей под цвет его лохмотьев, тип грубого дикаря с выдающимися скулами, крючковатым носом, срезанным подбородком, поджарыми ногами, худой, оборванный верзила с коварными глазами шакала.
Я больше не сомневался – да, она бежала с этим негодяем. Почему? Потому что это была Аллума, дочь песков. А там, в Париже, какая-нибудь дочь тротуаров сбежала бы с моим кучером или с уличным бродягой.
– Ладно, – сказал я Магомету. – Раз она ушла, тем хуже для нее. Мне надо писать письма. Оставь меня одного.
Он вышел, удивленный моим спокойствием. А я встал и растворил окно, глубоко, всей грудью вдыхая знойный ветер с юга; дул сирокко.
И я подумал: «Господи, ведь она… ведь она просто женщина, как всякая другая. Разве знаешь… разве