Жмакина. Она плелась позевывая, с сумочкой в обнаженной руке, в светлом платье, простоволосая. Было в ней что-то жалкое, и, вероятно оттого, что она показалась ему жалкой, он вдруг почувствовал себя таким одиноким, заброшенным и никому не нужным, что с неожиданной для себя лаской в голосе окликнул ее и взял под руку.
— Вот так встреча, — говорила она, — прямо как в кино. Верно? И вы вовсе не Альберт, да? Вы как раз Лешка Жмакин.
— Федот я, — сказал он, и оба засмеялись.
Она шла от подруги, у которой было заночевала, но, по ее словам, ребята начали безобразничать, и она решила уйти. От нее пахло вином, и чем дальше они шли, тем больше и острее Жмакин испытывал то чувство, которое прежде, до Клавди, испытывал всегда к женщинам: чувство презрительной и брезгливой жадности. Он вел ее под руку, она опиралась на него, он слышал, как пахнет от нее пудрой и вином, прижимал ее голую руку к себе и испытывал тяжелое раздражение оттого, что не обогнал ее, а идет с нею, и оттого, что Клавдя бросила его, и оттого, что он одинок, заброшен и несчастен.
«На, — думал он, — гляди со своим Гофманом, Плевал я. Вы там, мы тут. Без вас обойдемся, От, чем нам плохо? Раз, два и в дамки».
И, заглядывая Жене в глаза, он запел нарочно те лживые и паршивенькие слова, которые пел когда- то давно, в одну из самых отвратительных минут своей жизни:
Женя смеялась, а он, близко наклоняясь к ее миловидному круглому лицу, спрашивал:
— Правильно? А, детка? Верно я говорю?
У Народного дома они сели на лавку. Жмакин замолчал и подсунул свою руку под спину Жени.
— Не щекотать, — строго сказала она, и оба они тотчас же сделали такой вид, что пробуют, кто из них боится щекотки.
Немного поговорили о гараже, о том, что он «растет», потом Женя сказала, что ей надоело жить без красок.
— Жизнь должна быть красочная, — говорила она, слегка поднимая ноги и щелкая в воздухе каблуками, — мне хочется чего-то такого жуткого и захватывающего…
Жмакин слушал, сжав зубы, втягивая ноздрями запах пудры. «Красок ей надо, — думал он, — чего-то такого жуткого. Скажи пожалуйста».
Положенный срок прошел. Все вокруг было как полагается. И белая ночь, и парочки, целующиеся на скамьях, и предутренняя прохлада. Даже пиджак свой отдал Жене, на всех соседних скамейках мужчины были без пиджаков.
— Замуж я не хочу, — говорила Женя, — все бесцветно и серо…
Молча он прижал ее к себе, но она уперлась руками ему в грудь; он прижал сильнее, она согнула руки и тихим, как бы сонным голосом сказала:
— Не надо.
— Чего не надо? — грубо спросил он. И вдруг такая злоба наполнила его, что он отпустил ее и сразу совершенно спокойным голосом сказал: — Не надо, так и не надо.
— А? — не расслышала она, оправляя смятое платье.
— Не надо, так не надо, — раздельно и внятно повторил Жмакин.
— Вы какой-то странный, — жалобным голосом сказала Женя, — я просто даже не понимаю…
Он сидел, закрыв глаза, презирая себя, ужасаясь почему-то. «Никого не надо, — со страшной тоской думал он, — присушила, пропал теперь Жмакин. Нету нам с тобой, Жмакин, никаких других баб, А нашу бабу забрал Гофман. Забрал и смеется…»
Играя желваками, он раскрыл тупые глаза и поднялся. Женя, имея оскорбленное выражение, тоже поднялась и опять заговорила о том, что он странный.
— Не надо, так не надо, — в третий раз сказал он, — чего в самом деле…
И, почувствовав жалость к этой, как ему казалось, оскорбленной им девушке, он зарычал и сделал вид, что укусит ее.
Никанор Никитич не спал, когда Жмакин вернулся домой.
— Добрый вечер, — сказал Жмакин.
— Доброе утро, — сказал Никанор Никитич, — чайку не желаете?
Он отложил книгу, снял пенсне, видимо расположенный поговорить, и, улыбнувшись доброй улыбкой, подошел к Жмакину.
— Ну, — спросил он, упираясь пальцем ему в живот, — что?
Сели за стол пить чай.
— Как собака, — сказал Жмакин, — ладаном пахнет. Какая у нас жилплощадь. Верьте слову — все ладаном пропахло, даже чай.
— Я привык, — сказал Никанор Никитич.
— Никанор Никитич, — вдруг сказал Жмакин, — меня жена бросила.
Старик посмотрел круглыми глазами, потом ужаснулся, а Жмакину стало смешно.
— Я пошутил, — сказал он, — будь я проклят, пошутил. Никакой у меня и жены-то нет. Сам один. Сам себе хозяин, сам себе и хозяйка. Да. Надо работать. Выучусь на шофера, начну деньги загонять бешеные, оторву себе костюмчик сиреневый, ботинки с гамашами, а?
— Может быть, может быть, — растерянно сказал Никанор Никитич, — очень может быть.
Уже уходя спать, Жмакин спросил про Стаханова.
— Вы не знаете, кто такой Стаханов? — изумился Никанор Никитич.
— Знаю, но не все, — сухо сказал Жмакин.
— Ну, тогда садитесь, — сказал старик, — я вам попытаюсь изложить. Это не так просто, имейте в виду…
Оттопырив губы, он налил себе стакан крепкого чаю, придал лицу значительность и начал рассказывать.
Он уставал и изматывался еще и потому, что был плохо грамотен, а готовясь к сдаче шоферского экзамена, приходилось много читать и разбираться в кое-каких чертежах. Да и не только в чертежах. Надо было знать мотор, электрооборудование, смазку. Васька его обучал. Но самолюбие Жмакину не позволяло быть у Васьки учеником, он должен был Ваську поражать, удивлять, зная все вперед, да так, чтобы Васька терялся, ахал и разводил руками. И как только Васька понял, чего хочет Жмакин, он с удовольствием начал ахать и разводить руками, — в сущности, это было не так уж трудно, потому что Жмакин действительно его удивлял. Но и хвастался Жмакин тоже на удивление.
— Что, здорово? — спрашивал он у Васьки. — Я, брат, инженер буду, а не шофер. Вы ерунда, узкие специалисты, я дальше хочу пойти и пойду…
— А что ж не пойти, — поддакивал Васька, — у кого какие способности. Есть человек — орел, с ходу берет предмет. А есть — бревно. Долбишь, долбишь — ничего.
— Вроде меня, — хитро подмигивал Жмакин.
— Зачем вроде тебя. О тебе разговора нет, — как бы смущаясь, говорил Васька, — ты парень с головой…
— То-то, — говорил Жмакин, посмеивался и похлопывал смиренного Ваську по широкому плечу.
Целый день он мыл машины — зарабатывал. Денег было очень мало — в получку девяносто рублей, и от невозможности выбросить по старой памяти рубль-другой на ветер он нередко злился.