сталкиваемся с необходимостью критиковать неукоснительное следование софистике — с полным уважением ко всему тому, о чем она учит в отношении нашей эпохи. Молодой Платон знал, что ему необходимо и пройти дальше утонченных лабиринтов софистики, и обучиться у нее сущности вопросов своего времени. Так и мы. Вполне естественно, что процесс перехода между веком швов и веком нового начала философии отмечен господством софистов.
Антисофистическая конфигурация матемы (учреждающей), поэмы (отодвинутой), политики (переобоснованной) и любви (осмысленной), философский жест, который я предлагаю, есть жест платоновский. Наш век до сих пор был антиплатоновским. Я не знаю ни одной темы, которая была бы так распространена в самых разных и самых разобщенных философских школах, как антиплатонизм. Под рубрикой «Платон» в философском словаре, выпущенном под началом Сталина, значилось: «идеолог рабовладельцев» — коротко и резко. Но сартровский экзистенциализм в своей полемике против сущностей видит Платона своей мишенью. Но Хайдеггер датирует начало забвения «платоновским поворотом», каким бы ни было его уважение к тому, что еще есть греческого в светящейся прорези Идеи. Но современная философия языка принимает против Платона сторону софистов. Но мысль о правах человека возводит к Платону тоталитарное искушение — так, в частности, подсказывает Поппер, Но Лаку-Лабарт стремится выявить в двусмысленном отношении Платона к мимесису исток судьбы политики на Западе. Трудно перечислить все антиплатоновские эпизоды, все претензии и деконструкции, объектом которых является Платон.
Великим «изобретателем» современного антиплатонизма на заре подшития философии к поэме, из-за того что платонизм выдвигал основной запрет на подобный шов, стал Ницше. Хорошо известен диагноз, поставленный Ницше в предисловии к «По ту сторону добра и зла»: «Можно даже спросить, подобно врачу, кто мог заразить такой болезнью этого прекраснейшего отпрыска древности, Платона?» Платон — имя духовной болезни Запада. Само христианство — всего лишь «платонизм для народа». Но наполняет Ницше ликованием, дает наконец волю «свободным умам» не что иное, как то> что Запад вступает в период выздоровления: «Европа освободилась от этого кошмара». На самом деле преодоление платонизма ангажировано, и это текущее преодоление высвобождает беспрецедентную мыслительную энергию: «Борьба с Платоном […] породила в Европе роскошное напряжение духа, какого
Не приходится сомневаться, что Ницше одолел ее надолго. Действительно, наш век «излечился» от платонизма и в своей наиболее живой мысли подшился к поэме, оставляя матеме рассудочные умствования позитивистского шва. Доказательство от противного дает этому такой факт: единственной откровенно платоновской (и современной) мыслью большого масштаба являлась в тридцатые годы мысль Альбера Лотмана, и эта мысль целиком возведена на математическом каркасе, Ее долго замалчивали и не признавали, после того как нацисты убили Лотмана и прервали ее развитие. Сегодня она представляет собой единственную точку опоры, каковую за почти сто лет можно найти для того платоновского предложения, которого требует от нас настоящий момент, если оставить в стороне «платонизирующую» непосредственность многих математиков, в частности — Геделя и Коэна, и, конечно же, лакановскую доктрину истины. Все происходило так, будто ницшевский приговор под видом шва с поэмой скрепил печатью в судьбе целого века антиматемность и антиистинность. Сегодня необходимо перевернуть ницшевскую диагностику. Наш век и Европа должны быть повелительным образом излечены от антиплатонизма. Философия будет существовать лишь в том случае, если она предложит в соответствии со временем новый этап в истории категории истины. Сегодня истина служит Европе новой идеей. И, как для Платона и для Лотмана, новизна этой идеи высвечивается в общении с математикой.
Из большой софистики современный философ удерживает следующее: бытие по своей сути множественно. Уже Платон в «Теэтете» указывал, что лежащая под софистическим предложением онтология сместится во множественной подвижности бытия и, справедливо или нет, прикрывал эту онтологию именем Гераклита. Но Платон сохранял права Единого. Наша ситуация куда сложнее, ибо нам, наученным большой современной софистикой, нужно принять к сведению, что после суровых аватар наш век станет веком оспаривания Единого, Безбытийность Единого, беспредельная властность множественного — после них повторяться мы не можем. Бог действительно мертв, как и все категории, зависевшие от него в строе мысли о бытии. Нам проходом послужит
Платон полагал, что сумеет разрушить языковую и риторическую вариантность софистики, исходя из апорий онтологии множественности. Конечно же, столкнемся с этим сочленением гибкой готовности языка (теория Витгенштейна касательно языковых игр) с множественностью форм предъявления (например, тонкие описательные дознания Делеза) в свою очередь и мы. Но слабое место сменило положение: мы должны
Главная трудность связана с категорией истины. Если бытие множественно, как сберечь эту категорию, ведь ее спасение — истинный центр тяжести любого Платоновского жеста? Чтобы имелась истина, не нужно ли прежде всего заявить о Единстве множественности, и не по поводу ли этого Единого и возможно истинностное суждение? Кроме того, если бытие множественно, нужно, чтобы множественна была также и истина — или не имела бытия. Но как представить себе истину множественной в своем бытии? Твердо придерживаясь множественности, большая современная софистика отказывается от категории истины, как уже поступали и «релятивисты» софистики греческой. Начало процессу истины от имени множественного могущества жизни опять же кладет Ницше. Так как мы не можем не подпасть под юрисдикцию этой власти над мыслью о бытии, необходимо предложить доктрину истины, совместимую с неустранимой множественностью бытия-как-бытия. Истина может быть только особым производством некоей множественности. Все дело в том, что эта множественность не будет подчинена авторитету языка. Она будет или, скорее,
Центральной является здесь категория