причин считает сообщником темы искупления, готова противопоставить еврейское блуждание под изначальной властью закона христианству, настаивающему, что истина на деле явлена. Еврейская установка, о которой, принимая, что весьма опасно, традиционную форму, можно сказать, что она сочетает закон и толкование, контрастирует с установкой христианской, каковая сочетает веру и откровение.

Я, конечно же, не буду утверждать, что этот способ осмысления цезуры между иудаизмом и христианством достаточно обоснован. Прежде всего потому, что универсальное значение означающего «еврей» не поддается представлению религиозным рассказом, даже и доведенным до своей величайшей абстрактности. Далее, потому что мысль еврея Павла, помещенная в ту самую точку, где нужно решить в отношении узла веры и закона, весьма сложна. В этом примере меня интересует стратегия современной софистики: опереться в языковом анализе на некоторый исторический Субъект, желательно парадоксальный, чтобы софистическое отрицание философии могло все-таки извлечь пользу из современного престижа историцизма. Эта операция, надо признать, придает современному дискурсу суммарную энергию гиперкритики форм и величия судьбы.

Из этой постсовременной изворотливости для философии проистекает одно обязательство. Ибо возвращение, путем забвения ее истории, философии самой себе сразу же с необходимостью означает, что мы вновь обретаем средства для отчетливого противопоставления философа софисту. Я выскажу это в форме четвертого тезиса:

4. Любое определение философии должно разграничивать ее с софистикой.

Этот тезис в общем и целом заставляет подступаться к определению философии через понятие истины. Ибо софист, будь то древний или современный, как раз и пытается навязать, что понятие истины бесполезно и ненадежно, поскольку имеются только условности, правила, жанры дискурса или языковые игры. Выдвинем посему вариант четвертого тезиса; я назову его 4 bis.

4 bis. Категория истины (возможно, под другим именем) является центральной категорией любой возможной философии.

Тем самым постулируемая тезисом 2 необходимость определить философию становится в свете конфликта с современным софистом необходимостью прояснить внутрифилософский статус категории истины.

Подобное прояснение предстает — под влиянием активизируемых его развертыванием аксиом мысли — обновлением одного относящегося к философии императива, восходящего к Пармениду и Платону. С этой точки зрения, оно действует в противоход становлению нашего века, данные которого философия якобы собрала воедино.

Что удержать из этого века на его закате? Что удержать из него, если рассмотреть его с птичьего полета?

Несомненно, три исторические расстановки, три места и три идеологических комплекса философской размерности — или претензии.

Эти три расстановки суть сталинский бюрократический социализм, фашистская авантюра и «западное» развертывание парламентаризма.

Три места суть Россия, Германия и Соединенные Штаты.

Три комплекса — философия сталинского марксизма, диалектический материализм; мысль Хайдеггера в ее воинствующем национал-социалистском измерении и академическая американская философия, развивающаяся на основе логического позитивизма Венского кружка.

Сталинский материализм провозгласил слияние диалектического материализма и реального хода Истории.

Хайдеггеру показалось, что он распознал в пришествии Гитлера момент, когда мысль наконец повернулась лицом к планетарному господству техники, или момент, как он говорит в своей ректорской речи, когда «мы сообразуемся с далеким наказом начала нашего историчностного духовного существования». И, наконец, англосаксонская аналитическая философия находит в изучении языка и его правил форму мысли, совместимую с демократическим собеседованием.

Поражает одна общая черта этих трех интеллектуальных попыток: все они становятся в яростную оппозицию к платоновскому обоснованию метафизики.

Что касается сталинского марксизма, Платон обозначает для него рождение идеализма, почти неизменной фигуры философии угнетателей.

Для Хайдеггера Платон означает момент начала метафизики. Бытие у досократиков «есть», или разворачивается как фюсис. С Платоном оно подчиняется и сглаживается в идее. Оно случается в постоянстве Присутствия, что подготавливает подмену подлинного вопроса и заботы о бытии выкроенной из него проблематикой высшего сущего. То, что на вершине бедствий может открыться (воз)обновлению мысли, должно к тому же отвращать нас от платоновского начала.

Аналитическая и умеренная деятельность англосаксонской философии кажется противоположностью этимологическому и историчностному размышлению Хайдеггера. И все-таки и она тоже приписывает Платону реалистическое и устаревшее видение математических объектов, недооценку влияния форм языка на мысль, метафизику сверхчувственного. В каком-то смысле и Хайдеггер, и Карнап берутся разрушить, или закрыть, метафизику, и процедуры их критической мысли, столь несхожие по своему методу, тем не менее обе указывают на Платона как на эмблему того, что в философии должно быть преодолено.

В общем и целом, Ницше имел основания провозгласить, что Европа вскоре излечится от того, что он называл «болезнью Платона». Ибо как раз таково реальное содержание современных высказываний о конце философии или конце метафизики. Вот оно: эффект того, что исторически было инициировано Платоном, близок к своему завершению.

Со своей стороны, я полагаю, что нужно объявить (или высказать) конец этого Конца.

Заявление о конце Конца, этого Конца, неминуемо препровождает к новому открытию платоновского вопроса.

Не для того, чтобы восстановить предписательную фигуру, от которой хочет избавиться современность, а для того, чтобы разобраться, не должен ли поддержать будущее нашей мысли другой платоновский жест.

У Платона меня уже давно поражает необыкновенный переворот, происходящий между «Апологией Сократа» и, скажем, X книгой «Законов». Ибо платоновское размышление коренится в вопросе: почему был убит Сократ?

А завершается своего рода ночным терроризмом, установлением репрессивного аппарата, карающего нечестивость и развратителей молодежи — два основных обвинения, которые привели к казни Сократа. Словно в конце нужно сказать, что Сократ был осужден на смерть на законном основании. Действительно значимо, что тот, кто говорит об этом в «Законах», назван Афинянином. Вслед за Сократом, изображенным в жизни его мысли, приходит родовой представитель Полиса, который вновь выносит решение — против Сократа и за неумолимое постоянство уголовных законов.

Этот переворот наводит меня на мысль, что нет одного платоновского основания философии, одного вступительного жеста, например жеста метафизического. А есть, скорее, обустройство философской расстановки, сопровождающееся, сопровождаемое все более и более чрезмерным напряжением, подвергающим эту расстановку своего рода катастрофе.

Я хотел бы, таким образом, продумать следующий вопрос: что же изначально подвергает философию в ее предельной точке той катастрофической индукции, что переворачивает ее первичные данные? Вопрос, который можно сформулировать и так: чем же поступился Платон в своей траектории, которая ведет от апоретических диалогов к уголовным предписаниям?

Чтобы ответить на этот вопрос, нужно исходить из той стихии, в которой философия установилась как особое мыслительное место. Центральная категория «классической» философии — конечно же, истина. Но каков статус этой категории? Внимательное изучение Платона, которое я не могу здесь пересказывать[6], привело в результате к следующим тезисам:

1. Прежде философии — и «прежде» здесь не временное — имеются истины. Они разнородны и действуют внутри реальности независимо от философии. Платон называет их «прямыми мнениями», или, в частном математическом случае, «высказываниями на основе гипотез». Эти истины связаны с четырьмя возможными регистрами, систематично разрабатываемыми Платоном. Четыре множественные места, в которых повторяются определенные истины, суть математика, искусство, политика и любовная встреча.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату