Временами Жон-лекарь даже страдал от ощущения, что под влиянием внука вещи сходятся в своей противоположности и несовместимости. Прочная картина мира, установившаяся в сердце семидесятилетнего старца, казалось, внезапно разлеталась вдребезги. И под напором таких духовных перекосов любая, более мелкая, чем у Жона-лекаря, душа могла бы превратиться в ничтожную, завистливую и циничную душонку. Не так все было с Жоном-лекарем: душа его продолжала оставаться мягкой и эластичной в общении с внуком, которого так трудно было понять. К тому же Мишеля зачастую обуревала скорбь. Обоих — старика и подростка — связывали общая тяга к познанию, невыносимая жажда сострадания и в то же время самобичевание сверх всякой меры. И это объединяло их даже в периоды взаимного отчуждения.

Тем не менее сострадание Жона-лекаря вступало в конфликт с его десятилетним недугом — подагрой. Зачастую это настолько мучило душу внука, неокрепшую и по-детски восприимчивую, что страдания Мишеля и особенно неумелые его попытки эти страдания сокрыть от посторонних мучили деда похлеще недуга. Внук, которому исполнилось пятнадцать лет, оказался способен в полной мере наблюдать человеческие муки в их необъятной безмерности, с каждым разом ощущая себя все более и более причастным к бездонному космическому холоду. Причиной этого чувства были встречи с людьми, с которыми он сталкивался ежедневно. Женщины в убогих лачугах, больные раком груди… Ребенок, растерзанный волчьими клыками… В другом доме — огромный, размером с голову новорожденного младенца, нарыв у больного, принявший багровый оттенок под кожей… Дворянин за каменными стенами дворца, разъеденный сифилисом… Супруга, обрюхаченная его ядовитым удом… Охотник, пропоротый оленьими рогами… Черви в человеческих ранах… Крепостные конюхи, которых — вопреки обычаю католического безвременья — посещали Жон-лекарь и Мишель: больные рахитом, отравленные наркотиком, задыхавшиеся от чрезмерной слизи в легких, пораженные гангреной и павшие жертвой примитивных борон и топоров… Выпачканные в собственных испражнениях больные дизентерией или тифом, из которых вместе с кровавой грязью неудержимо вытекала и жизнь… Печень, разорванная от проклятого последнего глотка сивухи… Кровоточащий желудок… Сердце, внезапно пораженное каталепсией…

В такие минуты Мишель, казалось, сам пребывал в состоянии, близком к каталепсии. Словно в сетях запутывались его логика и способность размышлять, и чем больше он пытался выбраться из этих тенет, тем хуже становилась стальная хватка невидимой паутины. Он мог наблюдать, как разрывается чужое сердце, даже анализировать происходящее, но на пути вставала эта проклятая преграда — железная сеть. Тогда начинался скрежет зубовный из-за этой ловушки, которую он хотел перегрызть. В таком предельном напряжении из его души вырывался мучительный крик, и, несмотря на свое прозрение, он ничем не мог себе помочь, как не могли этого сделать и остальные, если бы захотели облегчать его боль. Словно между его страстной жаждой жизни и реальностью были воздвигнуты горные утесы. В такие часы ему казалось, что Адонаи издевательски хохочет над ним, и тогда Мишель спасался бегством, мчался как бешеный в глухие заросли. Будучи в таком состоянии, он с нетерпением ждал, когда снова забушует мистраль, жаждал очищающего шквала, сметающего все на своем пути, — но ни разу в эти годы природная буря не совпала с его душевной бурей. Словно в насмешку взметались в пустоте зазубренные мечи и рассекали пропасть еще глубже. Тогда сквозь корявый подлесок Мишель мчал дальше.

Под тяжестью (так казалось) небес из него выходили последние остатки сил, а руины, по которым карабкался Мишель, вбирали в себя, на манер губки, его душевную ярость.

Когда он достигал предела, его каждый раз тянуло в долину, все равно на какой берег реки. Там он заставляя себя броситься в воду и не единожды бывал счастлив в прохладной упругости струй, отчасти напоминавших мистраль. Если же он не испытывал счастья, тогда отдавался на волю волн, — до полного изнеможения. Когда он доводил себя до такого состояния, то выходил из воды и снова возвращался к башне Жона-лекаря. Как само собой разумеющееся, принимал он опыт старика, который сделался самым близким ему человеком, а жизненный опыт и профессиональная прозорливость которого служили для Мишеля надежными критериями; и он уходил с головой в книги и эксперименты, и делал это весьма увлеченно и неистово, норовя проникнуть в логику магических понятий. И наряду с этим в нем росло желание попасть в авиньонский университет: собственно говоря, именно оттуда начинала сверкать единственная искорка надежды.

Жон-лекарь уже давно загорелся заветным желанием устроить внука в тамошний университет; он мечтал от править его туда сам. Старик даже установил сроки приема — день рождения Мишеля. Но прежде чем наступил 1518 год, судьба снова оскалилась в циничной ухмылке. Когда воспитанник Жона-лекаря после бессонной ночи, проведенной в алхимической лаборатории, ступил на верхний этаж башни, он нашел старца совершенно бездвижным. Сердце великодушного и чудаковатого патриарха внезапно перестало биться.

Авиньон

Мать Мишеля гладила в рассеянности гриву сивого жеребца рукою, покрытой мелкой сетью прожилок. В последние годы между ней и ее первенцем связь ослабла. Чувствами и мыслями растущего мальчика завладел Жон-лекарь. Мадлен, достаточно требовательная к остальным четырем сыновьям и дочке, приняла это тихо и смиренно. И все-таки сейчас, перед окончательной разлукой со старшим сыном, у нее помимо воли стремительно вырвалось:

— Ты бы еще мог хорошо пожить в Сен-Реми год-другой! Стоит ли так торопиться в Авиньон? Ей- Богу, не стоит! Почему ты не попросил аббата из Сен-Мартена? Он же тебе предлагал место в латинской школе, а ты отказался! Вместо этого, — она всхлипнула, как тогда, у постели умиравшего мужа, — наследство, оставленное тебе моим отцом, ты увозишь на чужбину!

Мишель де Нотрдам почувствовал себя после этих слов еще более неуютно; он покрепче устроился в седле и почти грубо ответил:

— Будь жив дедушка, я бы уже в прошлом декабре был в Авиньоне, сразу же после дня своего рождения. Так было решено! И я теперь исполняю то, что он мне завещал. Это было его желание и мое тоже! Именно из этих соображений прежде всего дедушка завещал мне деньги, книга и своего сивка. И еще — за месяц до его кончины мне уже была приготовлена комната у тетушки Маргариты. Да, ну и, кроме того, ведь Авиньон не за горами. Всего-то два дня пути…

— И несмотря на это, — охрипшим голосом настаивала вдова, — не стоило так быстро уезжать!

— Я же приеду на каникулы, — заверил Мишель. Это прозвучало как вполне разумный аргумент. Понятливый жеребец замер словно изваяние. Мишель спешился, мать и сын крепко обняли друг друга. И только когда Мишель почувствовал, что мать примирилась с отъездом, он осторожно высвободился из объятий, прыжком снова устроился в седле, и камарганец бодро направился со двора. Но позже ударом шенкелей он заставил жеребца пуститься так стремительно, что дорожный мешок с книгами и прочим скарбом, притороченный к седлу, принялся елозить на крупе лошади.

Ветер сильной, упругой волной ударял мальчику в лицо, раздувая одежду. Словно во сне он прервал рысь камарганца, даже выпустил поводья из рук и уставился на башню, к которой его подсознательно потянуло напоследок. Мишель вспомнил о том, как проносили гроб через портал. Как поблескивало лакированное дерево, влажное, почерневшее под осенним небом. Припомнилось и то, как на погосте со стуком комья земли падали в могилу. Прощальные цветы, капли святой воды, крест с острыми краями, водруженный на каменной плите. Торопливое предложение аббата касательно церковной латинской школы с ее прилипчивой схоластикой. И его, Мишеля, внешне пристойный, но презрительный отказ.

Потом официальное посещение нотариуса; завещание Жона-лекаря; бумага, скрепленная сургучной печатью… Башню за неделю растащили и мерзко обобрали. Одежду, мебель и кухонную утварь отдали старьевщику. Алхимические приборы тайком зарыли в землю. (Инквизиция, как и прежде, подсылала своих соглядатаев к родственникам умершего.) Зародыши, которые Жон-лекарь с маниакальным упорством начал бальзамировать в последние годы, ночью увезли в Фонтенде-Воклюз…

И вот ничего не осталось, кроме ветра, гулявшего в каменных стенах, и пушистых холмов снега под зимним небом… Все стало чужим… В глубине по-мужски созревавший, с ломким голосом, с прыщеватым лбом — Мишель… Наконец ранним летом 1519 года весточка из Авиньона о приеме в университет.

После того как Мишель отдал последнюю дань памяти Патриарха, он снова ударил шенкелями, и сивый жеребец, неспешной рысцой накручивая на копыта дорожную ленту пространства, поскакал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×