канцелярии, любуясь «по-своему» видами, — я как пулеметчик мог бы пустить ко дну любой!
Вот направление мыслей, которое породила многолетняя война.
Стало, однако, темнеть. Задернули занавески. Углубились в книги — и незаметно подкралась беспредметная, тягучая тоска.
Искусственный покой, когда кругом все пылает, хуже работы. Она отвлекает и рассеивает. Но зато как полезно искусственное уединение. Как оно удобно для того, чтобы осмотреться, обдумать все назревшее.
Я постучал к адмиралу. Он сидел за книгой и был, по-видимому, недоволен, что его покой опять нарушен. Мне нужно было получить некоторые указания. Разговорились. Зашла речь о впечатлениях командированного мной в губернские города Сибири помощника моего Бутова.
— Всё одно и то же, одно и то же. Как же, наконец, это исправить? — сказал адмирал. — У вас-то самого есть какое-нибудь предложение?
Действительно, всё было «старое», набившее оскомину и в то же время до боли живое, вопиющее. Беззакония на местах, невероятные задержки центра в ответах на запросы с мест, волокита, безграмотная военная цензура, которая доходит до того, что извлекает из газет заметки управляющих губерниями.
Приказать, чтобы было иначе, — это не значит что-либо сделать; все будет идти по-прежнему. Издать хорошие законы? Какие гарантии, что они исполняются?
— Знаете, — сказал адмирал, — я безнадежно смотрю на все ваши гражданские законы и оттого бываю иногда резок, когда вы меня ими заваливаете. Я поставил себе военную цель: сломить красную армию. Я — Главнокомандующий и никакими реформами не задаюсь. Пишите только те законы, которые нужны моменту. Остальное пусть делают в Учредительном Собрании.
— Адмирал! Мы ведь только такие законы и пишем. Но жизнь требует ответа на все вопросы. Чтобы победить, надо обеспечить порядок в стране, надо устроить управление, надо показать, что мы — не реакционеры, — словом, надо сделать столько, что на это у нас не хватает рук.
— Ну и бросьте, работайте только для армии. Неужели вы не понимаете, что, какие бы мы хорошие законы ни писали, все равно нас расстреляют, если мы провалимся!
— Отлично! Но мы должны писать хорошие законы, чтобы не провалиться.
— Нет, дело не в законах, а в людях. Мы строим из недоброкачественного материала. Все гниет. Я поражаюсь, до чего все испоганились. Что можно создать при таких условиях, если кругом либо воры, либо трусы, либо невежи! И министры, честности которых я верю, не удовлетворяют меня как деятели. Я вижу в последнее время по их докладам, что они живут канцелярским трудом; в них нет огня, активности. Если бы вы вместо ваших законов расстреляли бы пять-шесть мерзавцев из милиции или пару-другую спекулянтов, это нам помогло бы больше. Министр может сделать все, что он захочет. Но никто сам ничего не делает. Вот вы излагаете мне разные дефекты управления, ваш помощник их видел — что же вы сделали, чтобы их устранить? Отдали вы какие-нибудь распоряжения?
Адмирал начал волноваться. С обычной своею манерой в минуты раздражения он стал искать на столе предмет, на котором можно было бы вылить накипавшее раздражение.
— Хорошо, — сказал я, — разрешите мне распорядиться, чтобы военные цензоры назначались по соглашению с управляющими губерниями.
— Этого нельзя. Нет, из этого ничего не выйдет.
Адмирал сразу потух. Казалось, своим предложением я сразу попал в наиболее чувствительное место. Подчинение военного мира гражданскому— это было в его глазах чем-то сверхъестественным, почти чудовищным.
— Я знаю, — прибавил он, — вы имеете в виду военное положение, милитаризацию и т. д. Но вы поймите, что от этого нельзя избавиться. Гражданская война должна быть беспощадной. Я приказываю начальникам частей расстреливать всех пленных коммунистов. Или мы их перестреляем, или они нас. Так было в Англии во время войны Алой и Белой розы, так неминуемо должно быть и у нас, и во всякой гражданской войне. Если я сниму военное положение, вас немедленно переарестуют большевики, или эсеры, или ваши же члены Экономического Совещания, вроде Алек-сеевского, или ваши губернаторы, вроде Яковлева.
Я улыбнулся, потому что нападки на членов Экономического Совещания, представлявших, с моей точки зрения, самую невинную оппозицию, казались мне стрельбой из пушек по воробьям. Я не раз говорил об этом адмиралу и сейчас не мог не вернуться к своей мысли.
— Мы должны работать с новыми людьми. Если мы не дадим выговориться тем, кто страдает парламентским зудом, как Кроль или Алексеевский, не назначим губернаторами или даже министрами нескольких честолюбивых эсеров, не сделаем послом Авксентьева или главнокомандующим революционного генерала вроде Пепеляева или партизана вроде Каппеля — мы ничего не достигнем... В чем смысл революции? В социальном переустройстве? Ничего подобного: все вернется в прежние рамки собственности и экономической конкуренции. В государственном переустройстве? Едва ли: народ не интересуется ни республиками, ни парламентами, но зато он интересуется людьми, которые обладают непосредственно близкой им властью. Я считаю, что революция в конечном результате приведет к реакции и культурной, и государственной, но она переродит мозг страны, обновит, как тиф, организм, вынеся на поверхность новых людей. И я стоял и стою за крестьянские съезды, за Земское Совещание только потому, что они могут выдвинуть совсем новых «земляных» людей, которым население будет верить. И эта вера — единственное и исключительное условие победы. Вот в чем мое убеждение!
Я говорил взволнованно, а адмирал, наоборот, успокаивался.
— Но почему же вы, например, не новый человек? Почему другие министры не новые? Ведь мне писали, что как раз моему правительству и ставят в плюс кн. Львов и другие наши парижане, что оно состоит из свежих людей.
— Я не «новый», потому что не имею достаточного общественного стажа, а в Сибири и я, и большинство других министров, вроде Сукина, Краснова, Тельберга, Смирнова, — люди «навозные», чуждые сибирской общественности. Мы все оттого и держимся за Вологодского, что он один обладает большой известностью в Сибири, восполняя этим недостаток большинства. Не буду говорить о других, но я-то сам — что мог я сделать, как мог бы я решиться на более самостоятельную и ответственную роль, когда я для одних — обрусевший немец, для других подозрителен, как говорил один омский монархист, «по черноте масти», для третьих — загадочная личность или, по сплетням, даже хуже! Я видел уже весной, когда соглашался работать активнее, что у меня поддержки нет, что я ни на кого не могу опереться. Мне не будут