ли?
По дому гуляла непривычная свежесть. Все окна открыты. Такого в их доме не водилось, чтоб на ночь окна открывать. Отцу, видно, было очень плохо.
Федя приподнялся на локтях, чтобы посмотреть на кровать. Отец лежал, смотрел на сына виновато:
— Проснулся?
— Да, — сказал Федя.
— Чудил я вчера…
— Сказал, что ты мурза.
Отец жалобно улыбнулся.
— А ты знаешь, Федя, это ведь правда. Был в нашем роду мурза Аллей. Род каким-то образом разделился. Одни стали Аллеевы, а другие — Страшновы Твой дедушка, мой отец, мне об этом рассказывал подробно, да я маленький был, не все понимал, вот и забылось.
Мамы дома не было, пошла отоваривать карточки. Принесла трехлитровый бидон варенья из помидоров и пять килограммов саго.
— Первый раз слышу, чтоб из помидоров варенье варили! — удивился отец. — Дай попробовать.
Но мать села на край постели и что-то быстро зашептала. И оба они, мать и отец, посмотрели на Федю, а слух у него, хоть плачь, как у совы. Услышанное было так страшно, что он не сумел притвориться ничего не знающим.
— Сейчас повезут Живого? — спросил он.
— Да, Федя, — сказала мама. — Его сторож ликероводочного убил.
И, уже не таясь, мама стала рассказывать, утирая слезы уголком платка:
— Вот она, даровая ворованная вишенка. Ведь всем Старожиловым опять ходили в сады. Детей тащили. Сторож, говорят, новый. Нездешний. Из контуженых… Один раз пальнул вверх, а другой раз в людей… Говорят, сторожу ничего не будет, да хоть бы и было — человека не вернешь. Шпана, говорят, не жалко. Нет, жалко! Всех жалко…
И мама расплакалась.
«Как же он не увернулся? — думал Федя, прилепившись горячим лбом к прохладному стеклу. — Как же он не увернулся?»
— Артерию пуля разорвала. Неживой, говорят, мог бы удрать, да не отошел от мальчишки. На руках его все держал, — рассказывала мама сквозь слезы. — Уже и трибунал был. Отправили Неживого в штрафники.
— Спокойнее будет! — сердито откликнулся отец.
«А ведь могли бы и меня? — ужаснулся Федя. — Если бы пошел… Если бы не бабка Вера… Убили бы, как вора».
Бабку Веру только вспомни! Она тотчас вошла в комнату. Долгим, чересчур выразительным взглядом пронзила Федю и кивнула на окно.
По улице шла, понурив голову, старая лошадь, запряженная в открытую телегу. На телеге лежал завернутый в брезент человек. Федя зажмурился. А когда открыл глаза, улица была пустая. Словно ничего не случилось на белом свете. Совсем ничего.
Потянулись тоскливые дни. Старожилово, напуганное убийством, сидело по домам. И Федя из дома не выходил. Но прошли еще дни. Не много их прошло, только ведь скучный час, как скучный день, а скучный день — сама бесконечность.
И вот Федя бредет по улице. Улица пустая. Душная. Через три дня — осень, а такая жара. И никого. По каменке, гремя колесами, тащится подвода с сеном. На возу — Яшка.
— Эй! — крикнул Федя.
Яшка, приветствуя, махнул рукой.
— Через три дня в школу!
— Знаю, — ответил Яшка.
— За учебниками ходил? — сам Федя за учебниками не ходил, отец достал ему и учебники, и тетради.
— Недосуг! — Яшка проплывает мимо Феди. — Сено мать в лесничестве, у отца твоего, заработала. Перевезти надо, пока дают. Прошлой зимой корова наголодалась, а корова голодная — вся семья животы подтягивает.
Федя опять сражен. Одноклассник — как настоящий хозяин дома. Федя — только мальчик, а Яшка, хоть и постарше на год-другой — хозяин дома.
— Приходи! — жалобно приглашает Федя.
— Зимой делать будет нечего — приду, — отвечает Яшка. — Ты сам приходи.
— Когда?! — загорелся Федя.
— Да хоть сегодня. Сеновал будем набивать.
Федя терпеть не может эту работу. Сено колется, душно. Надо все время думать, как бы не наколоться на вилы. Когда отец привозит сено, Федя норовит улизнуть из дома, но тут он кричит во все горло:
— Приду!
Воз протарахтел, и снова жарко и скучно. Пойти бы к Куку. Но как теперь пойдешь?
Федя садится у забора, в мягкую пахучую ромашку. Потом ложится. Лицом в траву. Сначала ничего нет, но вот травинки шевельнулись, распрямились, открылось дно зарослей, и Федя видит: идет, обходя толстые стебли, муравей. Точь-в-точь мужичок с ноготок.
— Вот беда! — огорчился Федя.
Он встал с земли, поискал глазами муравейник. Только откуда же ему взяться посредине села? Муравей, наверное, в норке живет.
— Эх, трудно тебе! — сказал Федя своему новому знакомому. — Только человеку все равно труднее жить. Зато интересней. Это уж точно! У нас и самолеты в небо летают и подводные лодки в моря погружаются. Но знал бы ты, муравей, как люди мучают друг друга. И когда любят, и когда ненавидят… А война, ты знаешь, что такое война? Я тоже не очень-то знаю. Война — это когда всем достается, где бы ни жили.
Федя лег на спину.
Ну чего с муравьями взялся разговаривать? Не в лесу ведь теперь живет. К ребятам надо бы побежать.
— Здравствуй! — шепчет муравью-мужичку Федя. — Это не ты ли, мой старый дружок?
Федя любил за муравьями наблюдать, только не за всем муравейником, где кишмя кишит и глаза разбегаются, а за одиноким каким-нибудь муравьишкой.
Муравей этот, конечно, был здешний, старожиловский, но такой же трудолюбивый, как и те, которым Федя помогал на Унгаре.
Тащит, бывало, муравьишка сосновую иголку, а она в траве застревает, не идет. Федя тут как тут. Поднимет беднягу вместе с его ношей да и отнесет в муравейник.
Старожиловский муравей тащил прошлогоднее зернышко клена. Вытянул зернышко- парус на свободное место, на тропинку, и в это время дунул ветер, парус хлопнул, и муравья унесло обратно в траву…
Двигаться не хотелось, солнце разморило.
Облако в небе, пушистое, словно одуванчик, рассыпалось вдруг, как одуванчик рассыпается, — на парашютики. Парашютики одуванчика — семена. Может, у облаков тоже бывают семена? Унесет такую облачную пушинку за море, а там она в тучу вырастет. В черную, с молниями.
Федя сел. Посмотрел вдоль улицы и обмер. По улице шел голубой старик, Иннокентий,