Инес. С каким-то своим.
— Так он и есть Вадим, — подал голос из угла вонючий Лед. — Инкин крейзанутый док. Сидит вечно, как не родной, молчит, не дринчит. Нашла тоже.
— Эй, — заторопился Олег, — так где он? Здесь? Нет?
— Да уфитилили они оба, слиняли, смылись, — ответил кто-то третий из полутьмы, — исчезли, утопая в сиянье голубого дня. Успели, в общем. Проходняком, огородами. Мне было видно. Ракурс такой открылся. Лежал я под чьей-то сладострастно пыхтящей тушей, расслаблялся и задумчиво смотрел, как Инесса со своим мэном, задрав штаны, бегут от комсомола. И завидовал, не скрою. А что вам Вадим, май лорд? Сват? Брат? Почему вдруг такой интерес к какому-то, пардон, стебку? Почему вам не интересна, например, судьба великого художника, гения палитры, Антоши Миллера? Моя, то есть, судьба. Мое, то есть, будущее. Моя фьюча, как сказал бы наш друг Дип, любитель варваризмов. В конце концов, присутствующих повязали после моей персональной выставки. Это была акция протеста. В «Манеже»-то нормальных людей не выставляют, тех, кто партийностью не вышел. Предел проявления либерализма — Моисеенко да Тетерин, а более того — ни-ни. Или Глазунов, тьфу-тьфу-тьфу через левое плечо. Не верю я, что он.
Олег не слушал. Как только он понял, что Вадим и его девушка успели убежать, так и перестал слушать. Судьба великого живописца Антоши Миллера, обладавшего густым поповским басом, была ему действительно не интересна. Олег перевел дух и потер затылок. Болеть, кажется, стало меньше, а вот шишка есть, и не маленькая. Ладно, это мелочи. Не первая шишка и не последняя. А вот дальше-то что? Что дальше-то? Ночь кончится, и что? Отпустят?
—
Так оно и вышло. Вышло так, как и предполагали многоопытные, по всему видно, Антоша Миллер и Дип. Утром пригревшихся в «обезьяннике» и задремавших нарушителей общественного спокойствия, оскорбителей общественной нравственности или чего там еще обрили наголо и пригласили в подобие автобуса без окон. И повезли.
Многоопытными были Дип и Антоша Миллер, но и они не могли предположить, какого рода работенка их ожидает. «О, ё!» — только и сказал Дип, когда их привезли к месту отбытия наказания. «Дивная натура, — убито прогудел Антоша, — готовая инсталляция». «Не имеют права…» — пролепетал кто-то совсем несчастный и, скорее всего, был не далек от истины. А Леда, если судить по его виду, вполне можно было раздевать, обмывать и укладывать на свободный металлический стол. И привешивать клеенчатую бирку на большой палец ноги. Потому что отбывать повинность новых декабристов, благородных каторжан, привезли в морг. В морг Первого медицинского института.
Глава 4
А главное, я нисколько не считаю себя оскорбленным. Вы приказали мне убраться, я и убрался — только и всего!
О том, что Олега отправили дежурить с дружинниками где-то на Петроградской стороне, Аврора узнала от Франика. Серьезно беспокоиться отсутствием старшего сына она стала лишь через два дня, так как по некоторым признакам, которые способны воспринимать только женщины, а в особенности — женщины-матери, она поняла, что у Олега в разгаре роман и роман не совсем. Не совсем благополучный. Что-то не так было с этим романом. У мальчика даже ресницы стали как будто короче, а глаза словно выцвели, потеряли темно-золотой пигмент и стали цвета прихваченной заморозком полыни. И губы кривились и морщились так, будто он, укушенный малярийным кровососом, отведал хины. Что там грезится ему самому (может, райский сад с инжиром и персиками), это уже вопрос десятый. Но со стороны-то видно, что он сам не свой вот уже почти месяц и все у него валится из рук. Посуды перебил — просто беда. Беда.
Беда бедой, но до сих пор он возвращался ночевать домой и регулярно приводил из секции Франика. И вот пропал. А Вадька молчит, у Вадьки самого рыльце в пушку с его актрисулей из анатомического театра. Куда она, кстати, подевалась? Давно что-то не виделись.
— Вадик, — вопрошала Аврора Францевна из-под китайской розы, — Вадик, где Олежка? Мне почему-то кажется, что ты это прекрасно знаешь. И именно поэтому не сильно беспокоишься. Да, не сильно, насколько я могу судить. Но мне-то каково? Я ночи не сплю. И не занавешивайся своей ужасной челкой. Вадим!
Вадим хотел тихонько улизнуть из комнаты и оставить мать наедине с ее неподдельной тревогой, потому что легче было улизнуть, чем не отвечать. Он все еще не придумал, что соврать. Рассказывать правду немыслимо. Немыслимо рассказывать о том, как Инна повела его в очередной раз на специфическое мероприятие. Мероприятие состоялось на квартире некоего коротышки с неимоверно низким голосом и широкими от наркоты зрачками. Гудящий, как царь-колокол, коротышка оказался художником, а мероприятие — выставкой его произведений, немногочисленных, непонятных, но чрезвычайно ярких, «психоделических» — так это называлось. «Шизарт», как определил это направление некто Дип, вполне равнодушно отвернувшийся от увешанной картинами стены. Дипа больше интересовал портвейн «Три семерки» и наличие чистых стаканов.
Вадим все это терпел исключительно ради Инны, он все время что-то ради нее терпел. Для нее дымные ночные бдения, диссидентские акции с чтением вслух скучнейших и не всегда вразумительных произведений или выставки вроде этой составляли смысл жизни, а Вадим всего этого не понимал, не принимал, в глубине души опасался и… терпел. Терпел, как терпел бы обязательную предоперационную клизму, противен сам себе. Но операции-то, слава Гиппократу, никакой не предвидится. А клизмы осточертели. Осточертели! Как Инка не понимает? Все ей игрушки. И людишки эти игрушечные, словно тряпками набитые. Людишки в последнее время поселились у полуподвального гастронома на углу Пушкинской и Невского, и их почему-то положено навещать, а с ними и говорить-то не о чем. Они больше щурятся на весеннее солнышко и молчат. Медитируют. Осточертело.
Вадим так и знал, что, в конце концов, они влипнут. Хорошо еще, что вся полупьяная компания ушла по лестнице вперед, а они с Инкой отстали и целовались на третьем этаже. Хорошо еще, что откуда-то взялся Олег и выдернул их из свалки. Хорошо, что двор был проходным, вернее, череда просторных дворов, заросших тополями. Хорошо, что вели эти дворы прямиком на Рентгена, а там — решетка родного Первого меда, целого городка с больничными и учебными корпусами, исхоженного вдоль и поперек. И каждое укромное местечко, каждый ржавый мусорный контейнер, каждый куст, каждый закоулочек там были известны и обжиты.
И они понеслись, топча тополиные сережки, перелетели через тихую улицу Рентгена, легко