брат хотел прогнать с вечеринки. А Курбанбай считался в махалле заводилой молодежи, сильным и смелым человеком. На него я смотрел с восхищением. Теперь этих двух джигитов должны казнить. Так говорили соседи, так говорил мой отец. Казнить! Я еще не представлял себе, что это значит, но страх и боль сжимали сердце, когда слово смерть произносилось кем-нибудь. А казнь и есть смерть, только насильственная.
Судьба уготовила мне еще одно испытание — заставила увидеть смерть.
Все дни, после того как стало известно о новой мобилизации на тыловые работы, молодежь проводила в Каландархане. Озабоченные и удрученные джигиты толпились на аллеях, прислушиваясь к каждому слову, залетавшему в город. Мы, мальчишки, тоже вертелись в Каландархане.
В то утро на аллеях было особенно людно. Чего-то ожидали джизакские парни. Возможно, приказа царя. Ведь списки давно составлены и уточнены. Поэтому, когда в Каландархану въехал на своей мохнатой длинногривой лошаденке глашатай Эргаш, толпа смолкла. Все повернулись в сторону всадника.
Кто не знал весельчака Эргаша! Всегда улыбчивый, с лукавым прищуром глаз, он казался нам олицетворением доброты и спокойствия. Любого встречного Эргаш приветствовал душевным словом, а если затевал разговор, то пересыпал свою речь смешными словами, от которых даже самый скучный человек начинал улыбаться. К старому и малому он обращался одинаково: «деточка моя!» Это обращение стало вторым именем Эргаша. Увидев глашатая, люди говорили: «Вон Деточка идет!» Мы тоже, встречая на улице Эргаша-ака, кричали громко: «Здравствуйте, дядя Деточка!» Он, смеясь, отвечал: «Здравствуйте, деточки мои!» Не знаю, чем жил этот человек, но жил легко, с улыбкой, хотя благополучия и тем более довольства в облике его заметно не было. Он ходил в поношенном яхтаке, в таких же поношенных штанах и дырявых кавушах, но на голове красовалась чистая синяя чалма, аккуратно повязанная.
Эта чалма была и сейчас на Эргаше-глашатае. Одна она осталась от прежнего «деточки», ибо яхтак состоял из тысячи заплат, штаны обтрепались, кавуши широко разинули пасть — и пальцы ног глядели из-за стремян на свет божий.
Эргаш-глашатай был маленького роста, но вместе со своей маленькой лошадью все же возвышался над толпой. Прежде чем начать речь, он приосанился, поклонился людям, упер черенок камчи в правый висок, как это делают муэдзины, и произнес нараспев:
Так обычно звучало вступление к приказу, который объявлял глашатай. Но люди насторожились. Тон был тревожный и скорбный, слова Эргаша будто пробивались сквозь слезы. Если бы даже не звучала тревога и скорбь, ее услышали бы люди. После восстания и разгрома Джизака все ждали только печальных известий. И они не ошиблись.
Глашатай запел еще громче и взволнованнее:
Глашатай Эргаш смолк, стер слезы с лица. Потом сказал тихо:
— Казнь состоится в полдень…
Сказал тихо, но все услышали: Каландархана, подобно кладбищу, была безмолвна, хотя тысячи людей стоя ли на ее аллеях. Горе молчаливо…
Эргаш уехал на своей маленькой лошаденке, и, пока не утонул вдали стук ее копыт, джизакцы безмолвствовали, словно ждали возвращения глашатая. Потом заговорили. Какие это были слова? Проклятия и молитвы. Джизакцы посылали тысячи бед на голову убийц, сжимали кулаки, грозили далекому, невидимому царю. И, проклиная, торопливо просили прощения у всевышнего, умоляли принять душу несчастного Мухаммади на небо. Молили пожилые — молодежь только кляла царя.
Потом толпа двинулась через город к холму, туда, где стояла виселица.
Я побежал домой, чтобы сказать матушке о казни. Не столько желание известить ее вело меня туда, сколько потребность поделиться чувствами, которые теснили сердце, мучили, бросали в отчаяние. Матушка уже все знала. Она обняла меня и произнесла горестно:
— Пойдем и мы, сынок! Это не зрелище, а молитва перед похоронами. Пусть Мухаммади увидит: как любит его народ, как принимает на себя часть его мук. Это укрепит его силы, поможет перешагнуть мужественно страшный порог…
Мы пошли.
Еще недавно курган был цветущим садом Джизака. На склонах ютились дома, зеленели сады, бежали во все стороны бесчисленные тропы. Гудел, шумел, суетился и трудился курган. Он как бы стекал всеми своими строениями на базарную площадь, раскинувшуюся у подножия. Вместе с базаром курган был снесен артиллерийским обстрелом, перепахан, сожжен. Теперь он напоминал пустырь со следами дувалов, стен и очагов. На самой вершине, среди камня и пепла, стоял высокий столб с перекладиной и петлей.
Виселица! Вот она какая. По-узбекски ее называют «дор», то есть канат. Обычно мы под этим словом подразумевали натянутую веревку, по которой передвигаются канатоходцы во время представления. В Джизаке славился канатоходец Ташпулат, и мы бегали смотреть на него и кричали: «Дор! Дор!»