целая подкова или лезвие серпа, я вскрикивал от восторга:

— Ой, какое золото!

Дядя, усталый, облитый потом, поворачивался и кивал удовлетворенно:

— Складывай, складывай… Все пригодится.

Мои сокровища пополнились киркой, цепью, клещами. Я мог считать себя уже богачом. Но дядя все не успокаивался, ему этого было мало, он рыл и рыл землю. Через силу рыл. Было слышно, как натужно дышит он, как покусывает губы, когда кетмень слишком глубоко впивается в землю и вытаскивать его надо, напрягшись до последнего. Лицо дяди при этом бледнело, а глаза туманились.

Мне прежде не приходилось работать большим кетменем, да и робость мешала предложить свои услуги дяде, но, заметив, как покачнулся он, перекидывая большой ком земли, я все же сказал:

— Отдохните, а я попробую покопать.

Дядя посмотрел на меня благодарно и протянул кетмень.

— Попробуй…

Я серьезно отнесся к делу и прежде всего к церемонии, которая его сопровождает: поплевал на ладони, взмахнул кетменем и произнес:

— Эй, его величество Дауд-пир!

Затем опустил с силой кетмень. Он, конечно, не впился в землю, а отскочил, ворчливо звякнув. Но недовольство кетменя не особенно меня смутило, смутило огорчение дяди. Оно-то и заставило меня снова взмахнуть кетменем и снова опустить на землю. На этот раз железо воткнулось довольно глубоко, солидный ком откололся, и я ловко выбросил его наружу.

Дядя улыбнулся с явным одобрением. Работа пошла. А если работа пошла, значит, я уже окрестился как мардикер.

— Эй! — кричал я, распаляясь и занося высоко над головой кетмень. — Эй, его величество Дауд- пир!

Прямо скажу, я оказался удачливым мардикером. Всего третий или четвертый раз опустился мой кетмень, как раздался лязг железа и, кажется, полетели искры. Я подумал, естественно, о пламени, которое случайно открыл в земле, но дядя снова разочаровал меня. Он поднял руку, призывая меня остановиться, и сказал:

— Наковальня!

Сказал так, словно кетмень наткнулся не на железо, а на золотой клад. Впрочем, для дяди наковальня тогда была дороже золота.

— А ну-ка, дай мне кетмень!

Он не стал копать, а пощупал пальцами острие и покачал головой.

— Только о наковальню он мог так погнуться. Кажется, цель наша близка…

Дядя опустился на колени и принялся разгребать руками землю в том месте, где вспыхнули искры. С загадочной улыбкой, словно фокусник, намеревающийся удивить людей чудом, он колдовал в ямке: то опускал глубоко ладонь, то уводил ее в сторону, то задерживал в какой-то задумчивости, то вдруг торопливо выбрасывал наружу. И наконец застыл.

— Она… — сказал он со вздохом.

Надо было радоваться, а дядя почему-то загрустил. Померкла улыбка на лице, и глаза подернулись дымкой горечи. Понял, наверное, дядя, как мала удача. Что в наковальне проку? Нет ни мехов, ни железа, ни угля. Ничего нет, кроме этой наковальни…

Однако отступать поздно. Да и выхода другого нет. Одна надежда — кузница!

— На сегодня хватит, — сказал дядя. — Считай, великое дело сделали… Возьми ведро и сходи за водой, а я покуда наковальню отрою…

Не знаю, зачем дядя послал меня за водой. Надобности в ней не было. Но я пошел: взял ведро и направился к арыку, чтобы зачерпнуть побольше воды, которая в это время года особенно чиста, никто не мутит ее: поливы закончены, лишний раз опустить руку в воду и то боязно — холодно. Наполнив ведро, я вернулся назад. Наковальня еще не была отрыта, да дядя, видно, и не пытался это сделать — кетмень лежал на земле, в том самом месте, где был брошен мною. Зато дядя покинул лунку. Он сидел около груды железных обломков и разламывал на две половинки лепешку. Разламывал старательно, не спеша, боясь обронить крошки на землю.

Вид хлеба опьянил меня. Не помню, как опустилось ведро, кажется, угодило на камни и пролилась вода, облила ногу. Я сел против дяди и стал глядеть на лепешку. Знал, что делать так нехорошо, что выказывать голод стыдно. Но все наставления матушки забылись, все забылось. Не только забылось — исчезло. Я видел хлеб, один хлеб.

Процедура деления закончилась. В руках у дяди оказались две половинки лепешки. Придирчиво и бесцеремонно я взвесил взглядом обе доли и установил несоответствие — одна была чуть поменьше. Сразу родилось подозрение: вот для чего дядя отправил меня за водой, ему хотелось тайком произвести раздел и засунуть в рот большую долю. То, что я был мальчишка и еще ничего не сделал для дяди, меня нисколько не смущало. Раз нанял ученика, то и корми его! Вот как представлял я отношения между кузнецом и его помощником.

Что прочел дядя в моих глазах, неизвестно. Возможно, испуг, возможно, недовольство или обиду, но он протянул мне большую долю. Слова, упрек молчаливый, даже брань не смогли бы сделать того, что сделал этот кусок лепешки. Больший кусок. Я покраснел, словно окунулся в горячую воду.

— Нет, — сказал я. — Это не моя доля.

Откуда взялось мужество для такого поступка, ведь я был страшно голоден! Без сожаления вернул большую половинку дяде и взамен получил меньшую. Немедленно она была направлена в рот и стала исчезать нежеваной.

Не буду говорить о том удовольствии, которое я испытал, глотая сухие, грубоватые, невесть на чем замешенные куски лепешки. Они пахли хлебом, и этого было вполне достаточно.

— В России, — сказал дядя, — все же перепадал нам кусочек мяса. Редко, но перепадал. Всё больше кормили кашей и щами. Есть такая еда у русских… А здесь и отрубяной катырмы не видишь!

Я кивнул — действительно ни у нас, ни у соседей не было даже отрубей, не говоря уже о муке.

— Но, ничаво… — произнес дядя многозначительно. Слово было непонятное, да и незнакомое. Прежде я его никогда не слышал, но чем-то оно меня задело, и хотя в эту минуту мне, прямо говоря, было не до слов: все внимание сосредоточилось на половинке катырмы, которая катастрофически быстро уменьшалась, я все же спросил дядю, что означает таинственное «ничаво».

Он улыбнулся, почесал зачем-то затылок и сказал, глядя поверх меня, в невидимо далекое:

— Что означает?! Если скажу ничего не означает, как наше «оббо!» или «хош…», то будет неправда, потому что и «хош» слетает с человеческих губ не всегда, а лишь в нужный момент, когда требует того душа. Так и «ничаво» порождено душой, а она, пора знать тебе, все понимает и все чувствует…

Дядя помолчал, что-то вспоминая, потом не торопясь стал рассказывать:

— Валили мы как-то в лесу сосны. Зимой дело было… Лес, должен тебе сказать, всегда рубят зимой, прямо в снег падают деревья. Мороз страшный, без рукавиц до топора дотронуться нельзя: прилипнут ладони. А если оторвешь, так с кожей. Потом всю руку бросай, она уже мертвая. Глотнешь открытым ртом воздух — сожжешь все внутри. От голода и от холода народ падал, как те деревья, что мы рубили. И больше всего, конечно, наши падали: не по силам им стужа. Ну а русские, должен тебе сказать, против мороза стойкие. Им он не так страшен. Вот они и утешали нас: мол, ничего, держитесь только. Помню, один старик, ну не совсем старик, но с сединой, увидел наши слезы и сказал: «ничаво!» Да еще по плечу меня похлопал. Хоть смысла и не было в том слове, но я понял, что оно многое означает и даже надежду дарит человеку.

Про царя тоже сказал старик:

— Лютует государь-батюшка, но ничаво!!! — Строго так сказал и брови нахмурил. Понимаешь теперь, что значит «ничаво»?..

Я вроде понял, хотя и не очень ясно представлял себе его конкретный смысл. Главное, оно подходило к нашей теперешней жизни: сейчас нам плохо, отрубяных лепешек и тех нет, но отчаиваться не надо, наступит и наш день!

Кончилась катырма — я не заметил, как последний кусочек исчез во рту, — обед завершился. Дядя

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×