14.10-14.50 — обедал. Попутно размышлял о непонятном доказательстве…'
— Остановитесь, — сказал Флягин. — Если вы преследовали цель высмеять мое распоряжение, то этой цели вы не достигли. Я знал, что встречу здесь оппозицию. Люди вообще сопротивляются любой попытке их дисциплинировать. Ваш прием — доведение до абсурда — здесь неуместен. Любому ясно, что записывать в таких подробностях каждый день вы не будете, да я от вас этого и не требую.
— Чего же вы требуете? — вскинулась Элла.
— Отчета в израсходованном рабочем времени, именно рабочем. Мытье, еда и посещение мест общего пользования туда не входят. Лев Михайлович, вместо того чтобы вышучивать мои распоряжения, лучше попытайтесь найти в них здравое зерно.
Он опять поднял неощипанную голову и улыбнулся. И опять в этой улыбке мелькнуло что-то человеческое… «Черт знает что такое, — подумала я, — враг есть враг, и нечего вглядываться в его улыбку». В том, что мы с Флягиным враги, я не сомневалась ни на минуту. Вся шерсть на мне вставала дыбом, как на кошке при встрече с собакой…
Были прочтены еще две-три выдержки из дневников. Флягин внимательно слушал, вносил поправки, делал замечания. Интересно, что каждого из преподавателей он уже твердо знал по имени-отчеству и, обращаясь к ним, ни разу не спутался.
— А теперь приступим к текущим делам. Кто хочет высказаться?
Пуская пар из ноздрей, поднялся Спивак:
— Будем говорить начистоту. Я возмущен теми методами администрирования, которые пытается проводить профессор Флягин. Наша кафедра — организм сложившийся, со своими традициями. В целом мы неплохие специалисты, свое преподавательское дело знаем. Угроза и окрик не лучший способ воспитания. Лекций профессора Флягина я пока не слушал, но убежден, что они плохие. Лектор прежде всего должен увлечь студентов, повести аудиторию за собой. А кого и куда может повести за собой профессор Флягин? Тащить и не пущать — вот его девиз. А зачем — он и сам не знает.
Флягин побледнел.
— Зачем, я знаю, — тихо ответил он. — А лектор я действительно плохой, вы угадали.
— Нетрудно было угадать! Прежде всего у вас каша во рту. Какой-то оратор древности, чтобы улучшить дикцию, клал в рот камешки. Вы, наверное, себе их переложили. Если мы, рядом сидящие, вас плохо слышим и понимаем, то каково студентам? Или вы нарочно над нами издеваетесь?
— Ни над кем я не издеваюсь, — еще тише сказал Флягин (в его бледности появилось что-то мертвенное). — Семен Петрович, мне ясно одно: нам с вами сработаться будет трудно. Может, вы подадите заявление об уходе?
Все онемели. Спивак на секунду опешил, но тут же опомнился и закричал:
— Подам с удовольствием! Сегодня же подам! Преподаватели зашумели. Встал наш завлаб Петр Гаврилович, похожий на большого, добродушного, но разгневанного пса:
— Как парторг возражаю! Вы тут, Виктор Андреевич, через край хватили! Кадрами, кадрами швыряетесь, и какими! Семен Петрович — один из лучших лекторов, гордость института! Вы студентов спросите, что такое Спивак!
— Да я что, — сказал Флягин, — я на своем не настаиваю. Если хотите, я готов извиниться.
Какое-то странное, простодушие было в его манере. Полное отсутствие самолюбия.
— Не надо мне ваших извинений! — заорал Спивак.
— Пускай извинится! — сказал Петр Гаврилович.
— К черту! — крикнул Спивак, вышел и дверью хлопнул.
Кафедра еще некоторое время гудела. Когда шум затих, Флягин посмотрел на часы и спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
— С тем же результатом? — съехидничал Маркин. — Боюсь, вы останетесь без сотрудников.
— Я же сказал, что готов извиниться. В случае с Семеном Петровичем я был не прав.
Я подняла руку:
— Можно мне?
— Пожалуйста, Нина Игнатьевна.
— Я тоже принадлежу к тем, кто против мелочной опеки. Слов нет, дисциплина важна, но важней дисциплины дух коллектива. Это хорошо понимал Антон Семенович Макаренко, воспитывая малолетних преступников. Этого не понимает профессор Флягин, берущийся воспитывать педагогов. Любой воспитатель должен учитывать, с каким коллективом он имеет дело. И в любом случае нельзя оскорблять людей. Если вы надеетесь, что я тоже подам заявление об уходе, то напрасно. Вам придется самому меня уволить.
Я села. Флягин сидел, опустив голову. Внезапно он ею встряхнул, как бы прогоняя сомнения, и спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
Никто не хотел.
— Если желающих нет, заседание кафедры считаю закрытым, — сказал Флягин и вышел.
Итак, война была объявлена. Оставалось ждать дальнейших событий.
Семен Петрович в тот же день написал заявление об уходе, но мы его уговорили не подавать. Мало ли как может обернуться дело. Уйдет Флягин, или его не утвердят. Пока что конкурса он не проходил (какие-то формальности этому мешали). И что, в конце концов, важнее: один самодур или коллектив, в котором ты работал много лет? Семен Петрович, ворча, согласился, что коллектив важнее, и заявление разорвал.
Наступило временное затишье. Флягин поубавил резвости в своих начинаниях, как будто что-то обдумывал, ниже склонял голову над столом, реже подавал голос. На кафедре было невесело…
У меня с ним с первого же дня сложились отношения самые гнусные. Ни я, ни он этого не скрывали. Бывает антипатия физиологическая — именно такую я испытывала к Виктору Андреевичу. Попросту находиться с ним в одной комнате мне уже было невыносимо.
Особенно это усилилось после того, как Флягин добрался до моей «комиссии по наследию». Изучая с усердием, достойным лучшего применения, протоколы заседаний, кафедры, он вычитал там, что я возглавляю эту комиссию, и сразу же потребовал от меня отчета. Я стояла возле его стола.
— Садитесь, — с учтивостью вурдалака сказал Флягин.
— Ничего, я постою.
Тогда он тоже встал.
— Доложите о положении дел с научным наследием, — сказал он со своей кашей во рту.
Кратко и нарочито медленно я сообщила о положении дел: рукописи почти все прочтены, приведены в порядок.
— Сколько нужно времени на то, чтобы закончить эту работу?
— Недели две.
— Недели две — это не срок.
— Две недели.
— Хорошо. Через две недели мы вас заслушаем на кафедре.
Он что-то занес в записную книжку, близко и слепо поднесенную к глазам.
Итак, пришло время отчитываться… Но не могла же я на заседании кафедры под председательством Флягина, при его скверной улыбке сказать правду — что никакого научного наследия не оказалось! Нет уж. Пришлось мне спешно заканчивать мое «изделие»…
Я просидела над ним несколько ночей и два выходных. Получилось не так-то уж плохо. Нормальная научная работа, даже, пожалуй, с идеей. Можно поверить, что его. Я переписала ее в старомодной манере Энэна (это еще и тем было удобно, что страниц оказалось примерно вчетверо больше), перепечатала на машинке, вписала формулы. Присоединила к этому ранее отобранные и подготовленные материалы. Ну что ж, с этим, в конце концов, можно было и выступить…
Волновалась я перед докладом неумеренно. Впрочем, это не помешало мне схулиганить — снять с руки часы, со стуком положить их на стол и сказать: «Не будем терять время». Раздалось хихиканье. Я докладывала кратко, по возможности четко.
Меня удивил Флягин. Оказывается, готовясь к этому заседанию, он не поленился изучить все (по крайней мере, главные) завалишинские работы. Это видно было из его вопросов. Принимая во внимание его черепаший темп, это было одним из геракловых подвигов.
— Ну-ка дайте сюда, — сказал он мне, когда я кончила. Я подала ему все три рукописи. Первую — настоящую энэновскую, которую я пыталась освежить, перейдя к новым обозначениям. Вторую — подредактированные размышления Николая Николаевича о высшем образовании. Наконец третью — мое «изделие»…
Флягин погрузился в них усердно и низко. Согбенность позы как бы подчеркивала усердие. Удивительно, но другими обозначениями провести его не удалось. Он сказал:
— Ничего нового. Опубликовано в таком-то году в таком-то журнале. Интереса не представляет.
— Позвольте, в этом новом варианте рассмотрен более общий случай, не при таких жестких ограничениях…
— Интереса не представляет, — повторил он. В сущности, он был прав, но противен мне до того, что это меня ослепляло.
— Предлагаю включить статью в посмертный сборник, — упрямо сказала я. — Все мы смертны, — прибавила я с дурацкой многозначительностью.
Он поднял на меня невыразительные серо-голубые глаза и ухмыльнулся:
— Не возражаю. Можете включать под этим предлогом.
Заметки о высшем образовании он читал, наверно, полчаса, а я тем временем бесилась. Лицо у него было как у человека, жующего лимон.
— Не пойдет, — сказал он, закончив чтение. Надо ли мне было настаивать? Ведь, в конце концов, Энэн и сам не считал эти наброски до конца додуманными…
Флягин взялся за третью рукопись. Я так и слышала заранее его кислый голос: «Не пойдет»… Странное дело, он этого не сказал.
— Вы не будете возражать, — спросил он, — если я возьму эту работу домой и подробно с ней ознакомлюсь?
— Разумеется, нет.
Через неделю он принес работу и сообщил кратко:
— Все в порядке. Можно публиковать. Конечно, переписав это в современной, матричной форме.
Вот тебе и на! А я-то столько сил потратила как раз на обратное! Я обозлилась и сказала:
— Мне кажется, работы покойного Николая Николаевича Завалишина не нуждаются в редактировании. Они широко известны как у нас, так и за рубежом. Ни одна из них не написана в матричной форме.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Флягин, почесывая мизинцем свой острый нос.
И мизинец и нос особенно были мне глубоко противны. Но, так или иначе, дело кончилось в мою пользу. Я одержала маленькую, но все же победу. Это меня подбодрило, и я начала хамить. Грустно признаться, но в нашей хронической ссоре с Флягиным справедливость далеко не всегда была на моей стороне. Он так же терпеть меня не мог, как и я его, но выражал это более сдержанно.