Однажды утром мы собрались на скале перед маяком: Анерис, Треугольник и я. Мы играли в снежки и хохотали до упаду. Кафф возник неожиданно, он напомнил мне мокрую ворону. Его длинное черное пальто, волосы и борода, тоже черные, резко выделялись на белом снегу. Он нес винтовку, гарпун и поленья, прижимая их к себе двумя руками. Его поклажа была невероятно тяжелой. Думаю, что не со зла, а просто по привычке он положил конец нашей игре. С неожиданной яростью он погрозил палкой Треугольнику, который убежал испуганный, и увел с собой на маяк Анерис.
Батис, видимо, усматривал опасность нашего занятия, с первого взгляда такого безобидного. Мы просто резвились, это была игра. А в игре, даже самой наивной, проявляется общность интересов и равноправие; исчезают границы, иерархии и биографии. Игра – это пространство для всех и каждого. И этот простой мир дружелюбия не мог прийтись по душе Батису Каффу.
Прежде чем он исчез за дверью, я кинул в него снежок и попал прямо в затылок.
– Эй, Кафф, улыбнитесь хоть чуть-чуть, – сказал я. – Может быть, нам даже удастся выйти живыми из этой переделки.
Он бросил на меня взгляд, каким последователи основной линии партии награждают ревизионистов. Кидать в него второй снежок было бы по-настоящему опасно.
За время пребывания на острове мое восприятие мира изменилось, хотя я сам не отдавал себе в этом отчета. С наступлением каждого нового дня солнечные лучи проводили границу между подводным и надводным мирами, и непримиримая их вражда прекращалась. Однако иногда именно в эти последние минуты ночи чудовища преподносили нам сюрпризы. Природа нашего острова была относительно безжизненной: ни птиц, ни насекомых. Все звуки, не связанные с нашей с Батисом деятельностью, доходили до нас с небесного свода или из морских глубин. Мы с Каффом ненавидели тихие дни. Когда на море был штиль, а ветер затихал, наши нервы испытывали дополнительное напряжение. В любом шорохе нам слышался противник, а потому при малейшем подозрении начинали стрелять из ракетниц. Однако теперь я видел мир по-иному. Мне стоило некоторых усилий восстановить опыт моей прошлой жизни, когда тишина не заключала в себе угрозы. Рассвет вставал над островом. Малыши всплывали на поверхность и начинали играть в окрестностях маяка. Батис удалялся в свое убежище, как слон, который спасается от назойливых москитов. Таким образом он поворачивался спиной к реальности.
Треугольник завоевал для себя царские привилегии и целый день висел у меня на шее или сидел на закорках. Это было необъяснимо: на протяжении месяцев мы своим огнем заставляли сотни омохитхов держаться на почтительном расстоянии от маяка, а сейчас я не находил в себе сил отпугнуть существо, которое едва доходило мне до пояса.
Он был озорным и не умел беречь свои силы. Целый день он носился впереди стаек маленьких омохитхов взад и вперед по острову. Когда его товарищи уходили домой, он валился с ног от усталости и тут же засыпал где придется, не обращая внимания на неудобства. Ближе к ночи я находил его под каким- нибудь деревом или в выемке гранита и переносил в свою постель. Там я накрывал его одеялом, хотя и сам не понимал, какой был в этом смысл: мне казалось, что омохитхи безразличны к жаре и к холоду. Но мне все равно хотелось укутать его.
Закат принадлежал мне одному. Я привык отдыхать на берегу, на который ступил когда-то впервые на остров. Бухта была небольшая, и волны подкатывались к берегу усмиренными. Передо мной открывалась сцена Антарктиды, и я смотрел на нее из центральной ложи. Граница вечных льдов проходила в сотне миль к югу, но скованный льдами континент представлял собой такую величественную панораму, что я мог наслаждаться ею отсюда. Когда последний луч солнца умирал, на небе начинался волшебный фейерверк. Вспышки желтого огня и золотые весенние всполохи расцветали на небосводе. Оранжевые и лиловые лучи боролись в вышине, словно воздушные драконы, извиваясь и заключая друг друга в объятия. Когда вспыхивали последние огни, я заставлял работать свое воображение. Мне хотелось представить себе, что омохитхи шепчут мне, сливая свои голоса с шорохом откатывавшихся от берега волн: нет, мы вас не убьем сегодня, не убьем. Потом я возвращался на маяк и проводил там ночь.
Снег таял, а мои отношения с Батисом становились все холоднее. К этому времени, как это не покажется странным, единственным элементом, укреплявшим нашу связь, была погода. Пока омохитхи сжимали вокруг нас свое кольцо, нам не приходило в голову задуматься о других опасностях: так человек, которому угрожает штык, не успевает обеспокоиться по поводу возможного приступа аппендицита. Однако теперь, когда омохитхи удалились со сцены и на нас накатила бурная антарктическая весна, вечные грозы и бури не оставляли нам ни минуты покоя. Гром гремел так, словно тысячи орудий осыпали нас снарядами. Стены дрожали, через бойницы вспыхивал ярчайший свет. Молнии заполняли горизонт, точно корни гигантских растений. Господи, какие молнии! Хотя мы и не признавались в этом друг другу, но умирали со страха. Анерис ничуть не боялась. Возможно, она просто не представляла себе реальной опасности нашего положения. Ей было невдомек, что строители маяка не позаботились о том, чтобы установить на нем громоотвод. Мы об этом знали. В любую минуту мы могли быть испепелены, как муравьи под лупой злого мальчишки. Итак, пока Анерис завороженно смотрела на молнии, мы с Батисом пригибали головы и молились как могли, подобно доисторическим людям, которые были беззащитны перед лицом стихий.
Однако наше единение ограничивалось лишь теми минутами, когда мы ощущали страх и тревогу. Когда же Батис уводил Анерис в свою комнату, мне приходилось заглушать свои чувства. Иногда я не мог уснуть всю ночь. Под сводами маяка раздавался голос Каффа, который мучил свою пленницу. Я его откровенно ненавидел и делал над собой героические усилия, чтобы не поддаться желанию подняться по лестнице и увести Анерис с его грязного ложа. В те дни мне было гораздо проще разрядить свою винтовку в Батиса, чем в омохитхов. Он не знал о том, что самым мощным зарядом взрывчатки, которую он поднял с португальского корабля, был я сам. Теперь каждую ночь фитиль моей динамитной шашки воспламенялся, и сколько раз мне удастся задуть его до взрыва, неизвестно никому. Моя страсть к ней становилась все больше, вырастая за пределы острова, на котором возникла.
Иные мелодии прекрасны тем, что не позволяют нам думать. Анерис, вне всякого сомнения, была воплощением одной из таких мелодий. Я мог лишь спрашивать себя о том, была ли у меня возможность противостоять этому соблазну. Теперь становилось понятно, почему Кафф так старался прикрыть ее первой попавшейся тряпкой: даже у самого непорочного инока голова бы пошла кругом, стоило бы ему только на нее взглянуть. Свитер, который она носила, казался мне оскорбительнее, чем раньше. Когда-то белый, он стал теперь желтовато– серым; волокна шерсти на рукавах и внизу висели бахромой, повсюду виднелись дыры. Иногда, когда Батис не мог нас видеть, я освобождал ее от этого балахона. Нагота являлась для нее естественным состоянием, и она нисколько ее не стыдилась: смысл слова «стыд» был ей непонятен. Разглядывая Анерис с тысяч углов зрения, я никогда не переставал ею восхищаться. Когда она, нагая, шла по лесу. Когда садилась на гранитную скалу, скрестив ноги. Когда поднималась по лестнице маяка. Когда загорала на балконе в лучах нашего грустного солнца, неподвижная, как ящерка: лицо запрокинуто, подбородок поднят к небу, глаза закрыты. Как только представлялась такая возможность, я занимался с ней любовью.
Поскольку Батис добровольно превратился в узника маяка, вооруженного винтовками, а омохитхи не появлялись, улучить момент нам было нетрудно. Правда, Кафф тиранил свою заложницу сильнее обычного, но делал это совершенно непоследовательно: он то удерживал ее около себя, то, наоборот, прогонял прочь. Ночью она страдала, а днем томилась без дела. Я не раз замечал это, когда мне приходилось подниматься