торговые бани, бабы вовсю стучали вальками, вода шумно сливалась в створы мельниц, которые вращали жернова Денежного двора. По узенькой, засыпанной желтым листом тропке Максюта и Бяша прошли вдоль угрюмой бревенчатой стены Денежного двора и вышли прямо под арку Воскресенского моста. На широченном этом каменном мосту наверху стоят лавки и купеческие скамьи, где толчется торговый народ, есть даже две-три часовни с огоньками лампадок у икон. А глубоко внизу, под склизлыми сводами каменных арок, куда не достигает уже скудный закатный свет, множество бездомных укладываются на ночлег. Кто ящики себе разбитые приспособит, кто постелит рогожку, иной даже огарок свечи затеплит, и глядь — принес дрожащий огонечек свой уют в проклятую богом жизнь бродяг.
Максюта бестрепетно провел своего друга среди этих храпящих, сопящих, жующих, ищущих друг у друга в голове. Справа и слева требовали милостыни, и Бяша, с ужасом смотрел на тянущиеся к нему покрытые язвами руки. Но Максюта был знаком со здешними порядками; он ударил по одной руке, по другой, невзирая на отчаянную брань, и просящие милостыню умолкли.
Тут кто-то пустил слух, что идут ярыжки разгонять ночующих. Все вскочили, загомонили, принялись гасить огарки, расталкивать спящих, один слепец оглушительно свистел в четыре пальца. Но тут же прошел слух противоположный: что ярыжки сегодня не придут, потому что миром собрано по четверть копейки за ночлег. Все улеглись снова.
Максюта и Бяша, меся грязь, вышли к мостовому быку как раз напротив Охотного ряда. Там уже была тьма — хоть глаз выколи, только на противоположном берегу в деревянных чуланах Обжорки визжали поросята, приведенные для завтрашней еды.
— Здесь мы подождем еще одного кавалера, — сказал Максюта и осекся, потому что кавалер был уже тут.
— Рано стало темнеть… — проговорил кавалер, различив их во тьме, и шумно потер ладони.
По голосу Бяша тотчас узнал его — это же был шалун Татьян Татьяныч! Бяша даже остановился сначала — при чем здесь шут, ведь идут-то к атаману? Не ждать ли из этого беды? Но спросить у Максюты не решился и двинулся вперед.
Стали спускаться к воде. Максюта впереди, Бяша скользил, еле удерживаясь за колючий кустарник, шут шлепал позади, то призывая угодников, то фыркая от озноба.
Внизу у плотины, еле различимый в сгустившейся тьме, покачивался дощаник, полный людей. Печатники собирались в свою слободку: кто-то впотьмах уронил за борт мешок, и его вылавливали при слабом свете фонаря, боясь опрокинуть лодку. Максюта сунул лодочнику приготовленный грош, и их разместили, невзирая на тесноту и протесты печатников.
Лодочники оттолкнулись шестами, дощаник развернулся и выплыл на середину запруды, минуя ряды всяческих посудин, причаленных вдоль чернеющей во тьме Китайгородской стены. Взялись за весла. Хотя и против течения, но идти было легко — от осенних дождей Неглинка разлилась, затопив низкие берега.
Татьян Татьяныч, закутанный в какую-то епанчицу, совсем продрог, зуб на зуб у него не попадал. Бяша обхватил его, стараясь согреть, старый шут благодарно прижался к нему.
Печатники в лодке, те, которые не дремали и не гребли веслами, негромко беседовали. Все о том, что жалованье затеяли книгами — будь они неладны! — выдавать, а попробуй продай эти книги, кому они нужны? Книготорговцы-перекупщики на Торжке берут их за бесценок, прямо ложись и околевай!
— А ты что же, Афанасий? — обличал кого-то старческий бас на корме. — Опять из царевой типографии краску крадешь? Это что там у тебя в крынке?
Виноватый голос что-то промямлил ему в ответ, и бас обещал, засмеявшись:
— Пойду завтра Мазепе скажу, пусть вздует тебя батогами. Лубок небось дома печатаешь и продаешь? То-то люди дивятся: простой тискальщик, а дом у тебя под железной крышей!
Проплыли мимо Пушечного двора, где за высоким тыном подымались в осеннее черное небо сполохи огня. В кузницах звенели молоты — работа шла и ночью, война требовала пушек.
— Эй, наклонись, наклонись, спины не жалей! — закричали лодочники.
Проходили под аркой Кузнецкого моста, где полноводная Неглинка плескалась чуть ли не у самого свода. Легли почти что на дно лодки, и при свете фонаря в водяной ряби было видно, как проплыла навстречу раздутая дохлая лошадь. Приходилось и носы затыкать на этой речке Неглинке.
Странно было видеть на залитых водою Петровских лугах избы на сваях, словно острова, и в них приветливо мелькающие огоньки. Неугомонный бас на корме опять принялся корить кого-то за покражу, но другие вступились.
От монотонного покачивания и тихого плеска волны Бяша чуть не уснул, тем более что Татьян Татьяныч разогрелся под его рукой и стал в свою очередь согревать Бяшу.
— Приехали! — закричали лодочники. — Труба! Вылезайте из кареты, ваши, драть-передрать, благородия!
Это была действительно труба — отверстие в стене Белого города, куда сквозь решетку с шумом вливалась текущая с севера Неглинка. Печатники выбрались из дощаника, кто зевая, кто бранясь, и по грудам кирпича стали карабкаться к пролому в стене. Там, за стеной, начиналось их царство — Печатникова слобода. Вслед побрели и наши приятели.
Погода была сырая, но, слава богу, без дождя. Ветер все же пронизывал, и бедный Татьян Татьяныч, ковыляя сзади, охал и чертыхался.
— Доколе ж идти?
— Вон Драчевка на горе, — ответил Максюта, хотя во тьме не видно было не только что горы, но и самого Максюты, который, однако, шагал весьма уверенно. — Там нас ждет провожатый.
Остановились у стены бастиона, построенного еще когда ждали нашествия шведов; здесь было потише от ветра. Провожатого не было, долго стояли, казалось — целую вечность. И присесть-то было негде, везде мокрядь да гнилой осенний лист.
Наконец послышалось равномерное позвякиванье железа, тяжелые шаги и стук посоха.
— Он! — встрепенулся Максюта.
Провожатый приближаться не стал, откуда-то издали пробормотал молитву: «Достойно убо всещедрого света…», а Максюта ответил: «Аминь». И провожатый двинулся во тьму тяжкими шагами по еле различимой тропке, звеня железом и напевая тропарь. Шли долго, и Татьян Татьяныч стал задыхаться, отставать. Максюта просил провожатого идти потише.
— Теперь уже скоро…
Пошли вдоль пахнущих смолой штабелей теса, где-то близко плескалась вода. Бяша узнал — это был лесной торжок у Самотеки, дрова сплавлялись сюда по реке. Вышли из-за штабелей, и, хоть луны не было, при свете звезд вполне можно было определиться — впереди виднелся частокол старого Тележного двора. Двор этот был заброшен с тех пор, как Каретный и Колымажный ряды перенесли отсюда на другой берег Неглинки. Теперь слобода печатников устроила в нем какие-то свои склады. Бяша однажды ездил сюда с отцом. А за спиной на высоком холме высились луковицы Рождественского монастыря. Самотека! Здесь такие урочища, что ярыжки сюда и днем не смеют соваться.
Добрались до частокола, сквозь щели которого чудились огни и голоса. Провожатый постучал в калитку условным знаком. Отозвался тенорок, странно знакомый, сладкий, как у певчего:
— Канды венды?[186]
— Свонды, свонды! — ответил хрипло провожатый, и его голос также показался Бяше удивительно знакомым. — Свонды! Впущай скорее, нечего православных томить!
Калитка открылась, и по дощатому мостку они прошли в глубь двора, где было обширное низкое строение, похожее на амбар. В распахнутых воротцах амбара был виден костер, вокруг которого сидели люди.
У сарая к ним приблизились два молодца, стриженные по-казацки в кружок, и бесцеремонно ощупали их, стараясь отыскать, очевидно, оружие.
Пока его обыскивали, Бяша смотрел на провожатого, который безучастно стоял в стороне. Это оказался юродивый от Николы Москворецкого, кто же его не знал? Блаженненький был он, Петечкой его звали, по прозвищу «Мырник». Сидел он обычно лохматый, зверовидный, приковав себя к стене храма на огромной ржавой цепи; приезжие ужасались, серебро щедро сыпалось в кружку. Теперь он стоял, перекинув через плечо эту цепь с выдранным из стены штырем. Можно было разглядеть также висевшие на нем вериги[187] — каменный крест, который, казалось бы, не поднять и