— Кабы не кротость моя — зашиб бы батьку до смерти, — говорит старший брат. — Сколько он крови нашей попил, сколько шишек-синяков понаставил — не перечесть!
— И мы бы зашибли, — одобрительно кричат братья и кулаками по столу колотят.
Ванька на печке в дальний угол схоронился, старым тулупом накрылся, преет и так думает:
— Вот ведь как получается, я ж для них жил, для них старался, и они же меня забить до смерти хотят. Я копейку к копейке богатство добыл, а они стервозятся, страданий моих не принимают. Где справедливость? Как же можно, чтобы дети единокровные отца жизни лишить могли!
А только чувствует Ванька — не пугают сыны, не шуткуют, всерьез говорят.
Братья пьют да хмелеют, хмелеют да в злобу входят, в злобу входят да на ком ее сорвать ищут.
— А вот неправильно это, что старшему земли больше, — говорит средний брат, — неправильно, и все тут! Поровну земли всем! По-ров-ну!
— Точно! Поровну! — кричат братья. Закипает в них кровь, на горилке замешанная, в голову бросается, глаза застит пеленой черной.
— Не бывать по-вашему, — говорит старший брат, — я теперь заместо батьки буду, вы меня слушать-почитать должны!
— А вот мы тебя взашей! — грозят братья, да уж и не грозят, а скамейки роняют, рукава закатывают.
— А вот мы счас посмотрим, кто здеся главнее.
Пошла потеха! Только кости хрустят да кровушка брызжет.
Попортят избу, расстраивается Ванька, разнесут по бревнышку.
Только слышит вдруг, кто-то ногой стенку скребет, на печку лезет. Замер Ванька, затаился. Как ни горька жизнь, а помирать боязно. Счас вниз стащут и забьют!
Тычет его кто-то пальцем через овчину.
— На-ка, тятька, покушай, — подает младший сын хлеба кусок и огурец соленый.
Взял Ванька и хлебца и огурец, а есть не может.
— Ничего, тятька, образуется. Братья пошумят да утихнут, — успокаивает его младший сынок, — до сего дня жили и завтра не помрем.
Так и просидели они на печке всю свою ночь.
И пошла у Ваньки жизнь — ни хорошая, ни плохая, а не понять что. Работать не заставляют, но и есть не дают. Из дома не гонят, но и в дом не приглашают. Прошмыгнул незамеченным — живи, а нет — не взыщи. На сене в сарайке Ванька спит, сеном укрывается, с огорода питается. Когда сынок младшенький хлебца корочку украдкой сунет, когда соседка борща плеснет. Целыми днями лежит Ванька, в потолок смотрит, про жизнь свою вспоминает. А жизнь тоже не понять какая была — то ли плохая, то ли хорошая. То ли была, то ли не было вовсе. Вроде жил как все, а как жил, не помнит.
Полежит Ванька день, а вечером украдкой к дьяку пойдет. Дьяк в их деревне был хоть молодой, да умный.
— Как же так, — спрашивает мужик дьяка, — богатство нажил, а счастья нет? Для сынов жилочки рвал-надсаживал и ими же бит. В чем же причина?
— Так в гордыне твоей, — ответствует дьяк. — В гордыне беда твоя сокрыта. Был ты беден, да по гордыне своей милости не просил. Стал богат, да вдвойне горд — руки ближнему не протянешь, слова доброго не скажешь, хоть прохожий это, хоть сыны твои единокровные.
Жить тебе было некогда, ты сам с собой войну воевал — то с бедностью своей, то с богатством. За войной радость просмотрел, жизни не заметил.
Послушает Ванька дьяка да и опять в сарайку пойдет, прошлое, словно сено прелое, ворошить, года- годинушки перебирать. А вспомнить особо нечего. Все только земля перед глазами, круп лошадиный, жена нелюбая да копейка медная. И все.
В молодости смеялся вдосталь, да беден был. Какая же это радость? В старости богат стал, да грустен. Весь смех куда-то подевался. Казалось, сейчас бы и радоваться жизни, а не выходит, обрыдло все.
Промается Ванька всю ночь, утром на приступочку сядет, на солнышко, отсидит день, дождется ночи и опять думает. Всю-то жизнь свою по минутке переберет, по крупинке перещупает. Когда же промашка вышла? Когда от счастья своего отвернулся? И по всему выходит, что радостней всего Ванька жил, когда ни хозяйства, ни портов лишних не имел, а имел только в карманах ветер, в руках балалайку да перед глазами небо синее. И все-то ему тогда было трын-трава, все-то весело да интересно.
Сидел он на кочке на речном бережку, пальцем по струнам тренькал, и такая мелодия выходила тоненькая, такая сладкая, что сердце от восторга заходилось. Тень-тень-трень-тень… И ничего не надо было, только бы музыку играть да слушать, запахом травы, реки, земли дышать, в даль синюю глядеть и знать, что жизнь длинная-предлинная.
Да неужто в балалайке дело? Или в молодости? В чем радость сокрыта?
И так Ваньке захотелось вернуть те денечки золотые, хоть на часок, хоть на минутку малую, что хоть счас ложись и помирай с тоски-кручины.
И отправился тогда Ванька к купцу, что балалайку у него отцову купил когда-то. Поклонился в пояс и попросил:
— Продай, добрый человек, мне балалайку отцову обратно. Нет мне без нее радости. А я тебя за твою доброту век помнить буду.
Почесал купец в затылке, повздыхал, полез на чердак, где всякая рухлядь да хлам валялись, нашел балалайку, принес, тряпицей обтер и говорит:
— Чего не отдать, коль хороший человек просит. Отдать можно. Бери. За рубль серебром.
Ванька так и ахнул.
— Я ж тебе ее за копейку отдал.
— А это как желаешь. Наше дело купеческое, торговое. Нам себе в убыток торговать не резон. Была цена балалайки копейка, а теперича рубль. Кому товар нужен, с того и спрос. А не хочешь — ступай. Мой товар, моя воля. Как хочу, так и верчу.
— Сбрось хоть гривенник, хоть пятачок, — просит Ванька.
— Нет, — отвечает купец, — балалайка штучная, ручной работы. Звук в ней серебристый, за душу трогает. Счас таких не делают. За копейку ее продавать — мастера срамить.
Поторговался еще Ванька, повздыхал, да и пошел к сынам. Пришел и говорит:
— Все я вам, сыны, отдал — и дом, и скотину, и землицу. Остались у меня рубаха, лапти да крест нательный. Живите в радости, сытости и довольстве, а мне, будьте добреньки, дайте денежку, балалайку отцову обратно купить. А больше я вас ни о чем до самой смертушки просить не стану. И даже на гроб для меня тратиться не надо — закопайте как есть, потому как мне все едино будет, что доски сосновые, что земля сырая.
Растрогались сыны, пожалели тятьку.
— А сколько тебе денежек надобно, батька?
— Так рубль серебром и еще полушку, чтобы струнки новые поставить.
Посудили братья, порядили.
— Нет, — говорят, — кабы ты борону купить удумал или бычка, на худой конец самовар медный, мы бы со всей душой. Ты помрешь, мы их в дело наладим. А балалайка — это баловство. От ней в хозяйстве прибытку никакого. Нам на балалайке тренькать некогда. Нам надобно хлеб растить, детей кормить, медь- серебро копить.
— Да на что мне борона или самовар? Мне балалайка надобна. Нельзя мне без балалайки, — чуть не плачет Ванька, — я бы детишкам вашим играл, частушки потешные пел.
— Нашим детям частушки ни к чему. Им надобны каша погуще да порты покрепче. Твоей музыкой голый зад не прикроешь и брюхо не набьешь. Вот так.
— Что ж вы, сыночки, отца родного не жалеете?
— Вовсе ты, тятька, в глупость впал! Ну зачем тебе балалайка? Тебе помирать не сегодня-завтра, а ты музыку играть наловчился. Ступай себе на печку шептунов в овчину пускать. А нам боле по пустякам не надоедай. А то зашибем.
— Да как же так? Как я без балалайки? Нельзя мне без нее, — хнычет тихонечко Ванька, слезами в бороду капает, сынов за подолы рубах тянет. — Помилосердствуйте, сыночки. Пожалейте старика. Дайте