воплотился для нее предвосхищенный образ мужчины, которому суждено было когда-нибудь появиться в ее жизни? И она спросила по-русски, словно для того, чтобы лучше выразить тревожащую тайну появления, о котором скрытно мечтала: «А Феликс Фор, что с ним стало?»
Шарлотта бросила на меня быстрый взгляд, в котором пряталась улыбка, потом закрыла лежавшую у нее на коленях книгу и, тихонько вздохнув, посмотрела вдаль, за горизонт, туда, где год назад нам явилась всплывшая Атлантида.
– Через несколько лет после визита Николая II в Париж Президент умер…
Секундное колебание, невольная пауза, только усугубившая наше ожидание.
– Умер скоропостижно, в Елисейском дворце. В объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…
Эта фраза прозвучала отходной моему детству. «Умер в объятиях своей любовницы…»
Меня потрясла трагическая красота этих слов. Меня захлестнул совершенно новый мир.
Впрочем, открытие больше всего поразило меня своей декорацией: смертоносная любовная сцена произошла в Елисейском дворце! В резиденции Президента! На самом верху пирамиды власти, славы, всеобщей известности… Я представлял себе роскошный интерьер с гобеленами, позолотой, анфиладой зеркал. И посреди всего этого великолепия – мужчина (Президент Республики!) и женщина, слившиеся в бурном объятии…
Ошеломленный, я стал подсознательно переводить эту сцену на русский. Иначе говоря, заменять персонажей-французов их отечественными соответствиями. Моему взору представилась вереница призраков в мешковатых черных костюмах. Секретари Политбюро, хозяева Кремля: Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев. Четыре совершенно разных характера – народ любил или ненавидел их, но каждый наложил отпечаток на целую эпоху в истории империи. И, однако, у всех у них была одна общая черта – рядом с ними невозможно было вообразить женщину, и уж тем более возлюбленную. Нам гораздо легче было представить себе Сталина в обществе Черчилля в Ялте или Мао в Москве, чем рядом с матерью его детей…
«Президент умер в Елисейском дворце в объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…» Эта фраза походила на закодированное послание из другой солнечной системы.
Шарлотта пошла искать в сибирском чемодане какие-нибудь газетные вырезки того времени, надеясь показать нам фотографию мадам Стенель. А я, запутавшись в моем любовном переводе с французского на русский, вспомнил вдруг фразу, которую услышал из уст моего соученика, дылды-второгодника. Мы шли по темному школьному коридору после занятий по тяжелой атлетике – единственному школьному предмету, в котором он преуспевал. Проходя под портретом Ленина, мой спутник весьма непочтительно свистнул и заявил:
– Подумаешь, Ленин. У него и детей-то не было. Потому что не умел он «это» делать.
Чтобы обозначить сексуальную активность, в которой, по его мнению, Ленин оказался слабаком, он употребил очень грубый глагол. Глагол, которым я никогда не решался пользоваться и который в применении к Владимиру Ильичу звучал особенно чудовищной непристойностью. Потеряв дар речи, я слышал, как эхо святотатственного глагола отдается в длинных пустых коридорах…
«Феликс Фор… Президент Республики… В объятиях любовницы…» Атлантида-Франция, больше чем когда бы то ни было, представала передо мной terra incognita, где наши русские понятия уже не имели хождения.
Смерть Феликса Фора заставила меня осознать мой возраст: мне было тринадцать, я догадывался, что означает «умереть в объятиях женщины», отныне со мной можно было говорить на эти темы. Впрочем, смелость и полное отсутствие ханжества в рассказе Шарлотты подтвердили то, что я уже и так знал: Шарлотта не была такой, как другие бабушки. Нет, ни одна русская бабуля не решилась бы вести со своим внуком подобный разговор. В этой свободе выражения я предощущал непривычный взгляд на тело, на любовь, на отношения мужчины и женщины – загадочный «французский взгляд».
Утром я ушел в степь один, чтобы в одиночестве поразмыслить об удивительном сдвиге, который произвела в моей жизни смерть Президента. К моему великому изумлению, по-русски сцена плохо поддавалась описанию. Да ее просто невозможно было описать! Необъяснимая словесная стыдливость подвергала ее цензуре, странная диковинная мораль оскорбленно ее ретушировала. А когда наконец слова были выговорены, они оказывались чем-то средним между извращенной непристойностью и эвфемизмом, что превращало двух возлюбленных в персонажей сентиментального романа в плохом переводе.
«Нет, – говорил я себе, лежа в траве, колеблемой жарким ветром, – умереть в объятиях Маргариты Стенель он мог только на французском…»
Благодаря любовникам Елисейского дворца мне открылась тайна молодой служанки, которая в испуге и возбуждении, оттого что наконец-то сбылась ее мечта, отдалась хозяину, застигшему ее в ванной. До сих пор существовало просто некое странное трио, которое я вычитал весной в романе Мопассана. На протяжении всей книги парижский денди добивался недосягаемой любви женщины, сотканной из декадентских изысков, пытался проникнуть в сердце этой вялой умственной кокотки, похожей на хрупкую орхидею, которая все время манила его тщетной надеждой. И с ними рядом – служанка, молодая купальщица с крепким здоровым телом. При первом чтении я обратил внимание только на этот треугольник, который показался мне искусственным и невыразительным: в самом деле, две эти женщины даже не могли видеть друг в друге соперниц…
Но теперь я смотрел на парижское трио совсем другим взглядом. Персонажи стали конкретными, осязаемыми, они оделись плотью – они зажили! Я теперь ощущал тот счастливый страх, от которого дрожала молодая служанка, когда ее выхватили из ванной и, всю мокрую, перенесли на кровать. Я чувствовал, как щекочут упругую грудь зигзагами скатывающиеся по ней капли, как оттягивает женский круп руки мужчины, видел даже, как колышется вода в ванне, из которой молодую женщину только что выхватили. Вода мало-помалу успокаивалась… А в другой, в неприступной светской даме, которая когда-то казалась мне засушенным между книжных страниц цветком, я вдруг уловил подспудную, невидимую чувственность. Ее тело таило в себе благовонный жар, дурманящее благоуханье, составленное из биения ее крови, бархатистости кожи и искусительной медлительности речи.
Роковая любовь, от которой разорвалось сердце Президента, преобразила Францию, которую я носил в себе. Прежняя Франция была по преимуществу книжной. Литературные герои, бродившие бок о бок по ее дорогам, в этот памятный вечер словно бы очнулись от долгой спячки. Прежде они тщетно размахивали шпагами, взбирались по веревочным лестницам, глотали мышьяк, объяснялись в любви или путешествовали в карете, держа на коленях отрубленную голову любимого, – они оставались в границах выдуманного мира. Необыкновенные, блестящие, может быть даже забавные, они меня не трогали. Как флоберовский провинциальный кюре, которому Эмма исповедовалась в своих терзаниях, я тоже не понимал этой женщины: «Чего еще ей надо? У нее хороший дом, работящий муж, соседи ее уважают…»
Любовники Елисейского дворца помогли мне понять «Госпожу Бовари». В интуитивном озарении я уловил такую деталь: жирные пальцы парикмахера ловко вытягивают и приглаживают волосы Эммы. В тесной парикмахерской нечем дышать, тускло светят зажженные свечи, пламя которых разгоняет вечерний сумрак. Эта сидящая перед зеркалом женщина только что рассталась со своим молодым любовником и готовится возвратиться домой. Я угадывал, что может чувствовать неверная жена, сидя вечером у парикмахера, в промежутке между последним поцелуем в гостинице и первыми самыми будничными словами, с которыми надо обратиться к мужу… Не умея этого объяснить, я как бы слышал струну, звучащую в душе этой женщины. И мое сердце отзывалось ей в унисон. «Эмма Бовари – это я», – подсказывал мне улыбчивый голос из рассказов Шарлотты.
Время в нашей Атлантиде текло по своим собственным законам. Точнее говоря, оно не текло, оно колыхалось вокруг каждого события, воскрешенного Шарлоттой. Каждый факт, даже самый случайный, навеки вплетался в повседневную жизнь этой страны. По ее ночному небу всегда пролетала комета, хотя бабушка, ссылаясь на газетную вырезку, сообщила нам точную дату этого небесного явления: 17 октября 1882 года. Мы уже не могли представить себе Эйфелеву башню без того безумного австрийца, который спрыгнул вниз с кружевной стрелы и разбился среди толпы зевак, потому что его подвел парашют. Кладбище Пер-Лашез было для нас не мирным кладбищем, где тишину нарушает только почтительный шепот туристов. Нет, среди его могил во все стороны бегали вооруженные люди, перестреливались,