люблю» было непроизносимой ложью. Одна ее смятая черная юбка, одни ее по-детски тонкие руки были превыше всех на свете «люблю». Предложить ей снова встретиться сегодня или завтра было немыслимо. Наша ночь могла быть только единственной. Как появление парохода, как наш сон, подобный зарнице, как ее тело в прохладе огромной спящей реки.

Я пытался ей это сказать. Я бессвязно говорил о похрустывании песка под ее ногами, о ее одинокости на этом берегу, о ее хрупкости, напомнившей мне в эту ночь стебли кувшинок. Я почувствовал вдруг – почувствовал, как острое счастье, – что надо бы рассказать еще о балконе Шарлотты, о наших степных вечерах, о трех красавицах в осеннем утре Елисейских полей…

Ее лицо скривилось презрительной и в то же время встревоженной гримаской. Губы дрогнули.

– Ты что, больной? – оборвала она меня тем немного гнусавым голосом, каким девушки на Веселой горке отшивали нахалов.

Я стоял как вкопанный. Она уходила, поднимаясь к портовым строениям, и скоро скрылась в их густой тени. У проходной начали уже появляться рабочие.

Несколько дней спустя в ночной толчее Горки до меня долетел обрывок разговора моих одноклассников, не заметивших, что я стою совсем рядом. Одна девчонка из знакомой компании, судя по их словам, осталась недовольна партнером, который не умел «это делать» (мысль была выражена куда грубее), и обнародовала, по-видимому, какие-то комические подробности («умора», – уверял один из них). Я прислушался, ожидая новых эротических откровений. И вдруг прозвучало имя оскандалившегося: Француз… Это была моя кличка -кличка, которой я, пожалуй, гордился. Сквозь общий смех я расслышал, как двое приятелей обменялись репликами «в сторону» на манер заговорщиков: «Надо бы ею заняться сегодня после танцев. На пару, идет?»

Я догадался, что речь шла о ней же. Я вышел из своего укрытия и направился к выходу. Они заметили меня. «Француз… Француз…» – это перешептывание провожало меня какой-то момент, потом потонуло в первой волне музыки.

На следующий день, никому не сказавшись, я уехал в Саранзу.

3

Я ехал в этот сонный, затерянный в степях городишко, чтобы разрушить Францию. Надо было покончить с этой Шарлоттиной Францией, которая сделала из меня какого-то странного мутанта, неспособного жить в реальном мире.

В моем сознании предстоящий акт разрушения должен был представлять собой что-то вроде долгого крика, рева ярости, который лучше всего выразил бы мой бунт. Этот вопль нарастал пока еще без слов. Слова придут, я был в этом уверен, как только на меня глянут спокойные глаза Шарлотты. Сейчас я кричал молча. Одни только картины бурлили хаотичным и пестрым половодьем.

Я видел поблескивание пенсне в герметическом полумраке большой черной машины. Берия выбирал себе на ночь женское тело. А наш сосед из дома напротив, тихий улыбчивый пенсионер, поливал на балконе цветы, слушая щебет транзистора. У нас в кухне мужчина с татуированными руками рассказывал о замерзшем озере, полном голых трупов. А все эти люди в вагоне третьего класса, увозившем меня в Саранзу, как будто и не замечали таких душераздирающих парадоксов. Они продолжали жить как ни в чем не бывало.

Своим криком я хотел выплеснуть все это на Шарлотту. Я ждал от нее ответа. Я хотел, чтоб она объяснилась – чтоб оправдалась. Ибо именно она передала мне эту французскую чувствительность – свою, – приговорив меня к тягостному существованию меж двух миров.

Я заговорю с ней об отце с его «дыркой» в черепе – этим маленьким кратером, где билась его жизнь. И о матери, от которой мы унаследовали страх перед неожиданным звонком в дверь в праздничные вечера. Оба мертвы. Неосознанно я винил Шарлотту в том, что она их пережила. В ее спокойствии на похоронах моей матери. И в этой жизни, очень европейской по своему здравому смыслу и чистоте, которую она вела в Саранзе. Я видел в ней олицетворенный Запад, тот рациональный и холодный Запад, на который русские таят неисцелимую обиду. Эта Европа из цитадели своей цивилизации снисходительно наблюдает за нами, варварами, с нашими бедами – за войнами, в которых мы гибнем миллионами, за революциями, сценарии которых она для нас составляет… В моем юношеском бунте была немалая доля этого врожденного предубеждения.

Французский привой, который я считал атрофировавшимся, все еще был во мне и мешал мне видеть. Он расчленял реальность надвое. Как тело той женщины, за которой я подглядывал в два иллюминатора: была женщина в белой блузке, спокойная и очень обыкновенная, и была другая – огромный круп, своей плотской мощью делающий почти ненужным остальное тело.

И тем не менее я знал, что две женщины – на самом деле всего одна. В точности как разорванная реальность. Французская иллюзия мутила мне зрение, подобно тому как опьянение удваивает мир обманчиво живым миражом…

Мой крик набирал силу. Картины, которым предстояло облечься в слова, все быстрее и быстрее кружились перед глазами: Берия, бросающий шоферу: «Догони-ка вон ту, хочу поглядеть…», и человек в наряде Деда Мороза- мой дед Федор, арестованный в новогоднюю ночь, и тонкие руки моей юной возлюбленной – детские руки с голубыми жилками, и вздыбленный круп с его звериной силой, и эта женщина, колупающая лак на ногтях, пока овладевают нижней половиной ее тела, и сумочка с Нового моста, и «Верден», и весь этот французский хлам, испортивший мне юность!

На станции Саранза я, сойдя на перрон, остановился, по привычке высматривая Шарлотту. Потом со злобной издевкой обозвал себя дураком. В этот раз меня никто не ждал. Бабушка даже не подозревала о моем приезде! К тому же и поезд был совсем не тот, которым я приезжал каждое лето. В Саранзу он прибывал не утром, а вечером. И состав, неправдоподобно длинный, слишком длинный и внушительный для этой маленькой провинциальной станции, тяжело тронулся и двинулся дальше, на Ташкент – к азиатским пределам империи. Ургенч, Бухара, Самарканд – эхо его маршрута отзывалось у меня в голове, будя восточный соблазн, мучительный и глубокий для каждого русского.

Все в этот раз было не так, как всегда.

Дверь была не заперта. В те времена еще запирали квартиры только на ночь. Я толкнул ее, словно во сне. Я заранее так ясно все себе представил, мне казалось, я знаю слово в слово, что сейчас скажу Шарлотте, в чем ее обвиню…

Однако, услышав еле уловимое прищелкивание двери, знакомое, как голос близкого человека, вдохнув легкий и приятный запах, всегда витавший в квартире Шарлотты, я почувствовал, как слова улетучиваются из головы. Только какие-то обрывки заготовленного вопля еще звенели у меня в ушах:

«Берия! И старик, который спокойно поливает гладиолусы! И женщина, рассеченная надвое! И забытая война! И насилие, учиненное над тобой! И сибирский чемодан со старыми французскими бумажками, который я волочу за собой, как каторжник свое ядро! И наша Россия, которую ты, француженка, не понимаешь и никогда не поймешь! И моя возлюбленная, которой собираются «заняться» два подонка!»

Она не слышала, как я вошел. Я увидел ее у балконной двери – она сидела, склонив лицо над какой- то светлой одеждой, расстеленной на коленях; поблескивала иголка (не знаю почему, но в памяти моей Шарлотта всегда штопала кружевной воротничок)…

До меня донесся ее голос. Это было не пение, а скорее медлительный речитатив, мелодичное мурлыканье, прерываемое паузами, в ритме безмолвно струящихся мыслей. Да, полунапев, полуговор. В перегретом оцепенении вечера эти звуки давали ощущение прохлады, как хрупкая музыка клавесина. Я прислушался к словам, и несколько секунд у меня было чувство, что я слышу какой-то иностранный язык, незнакомый, ничего мне не говорящий. Потом я узнал в нем французский… Шарлотта напевала очень медленно, иногда вздыхала, пропуская между строфами своего речитатива неизмеримое молчание степей.

Это была песенка, очарование которой я испытывал еще в очень раннем детстве и которая теперь сосредоточила на себе всю мою злость.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату