И было еще это потаенное сокровище. Чемодан, набитый старыми бумагами; когда мы отваживались забраться под большую кровать в комнате Шарлотты, он томил нас своей непроницаемой массой. Мы открывали замки, мы поднимали крышку. Какая уйма бумажек! У нас перехватывало дыхание от затхлости и пыли, которые источала взрослая жизнь во всей ее скуке и тревожной серьезности… Могли ли мы предполагать, что именно в этом ворохе старых газет бабушка отыщет для нас фотографию трех депутатов в лодке?
…Это Венсан привил Шарлотте вкус к журналистским очеркам, научив ее вырезать из газет и собирать эти скоротечные отражения действительности. Со временем, наверно думал он, они приобретут особенную ценность, как серебряные монеты, покрытые патиной веков.
В один из таких летних вечеров, напоенных пахучим дыханием степей, слова какого-то прохожего под нашим балконом оторвали нас от наших грез.
– Да клянусь тебе, это сказали по радио: он вышел в космос! А другой голос, удаляясь, с сомнением возразил:
– Ты что, за дурака меня принимаешь? «Вышел…» Куда там выйдешь-то, наверху? Это все равно что без парашюта с самолета прыгнуть…
Подслушанный спор вернул нас к действительности. Вокруг простиралась гигантская империя, черпавшая особенную гордость в исследовании бездонного неба над нашей головой. Империя с ее грозной армией, с ее атомными ледоколами, взрезающими Северный полюс, с ее фабриками, которые вскоре станут производить больше стали, чем все страны мира, вместе взятые, с ее хлебными полями, колосящимися от Черного моря до Тихого океана… С этой бескрайней степью.
А на нашем балконе француженка рассказывала нам о лодке, плывущей по затопленному городу и причаливающей к стене дома… Мы встряхивались, пытаясь понять, где же мы находимся. Здесь? Или там? Шепот волн замирал в наших ушах.
Уже не в первый раз замечали мы это раздвоение в нашей жизни. Жить возле нашей бабушки само по себе означало существовать в другом мире. Проходя по двору, Шарлотта никогда не присаживалась на скамейку, где сидели «бабули» – явление, без которого невозможно представить себе ни один русский двор. Это, однако, не мешало ей самым дружеским образом с ними здороваться, осведомляться, как себя чувствует та, кого несколько дней не было видно, и оказывать им мелкие услуги, например давая совет, как избавить соленые рыжики от кисловатого привкуса… Но обращаясь к ним с этими дружелюбными словами, Шарлотта продолжала стоять. И старые дворовые кумушки мирились с этим различием. Все понимали, что Шарлотту все-таки нельзя без оговорок назвать русской бабулей.
Это вовсе не означало, что она держалась особняком или подчинялась каким-то социальным предрассудкам. Рано утром нас, спавших крепким детским сном, будил иногда звонкий крик посреди двора:
– Приходи за молоком!
Сквозь сон мы узнавали голос и в особенности интонацию молочницы Авдотьи из соседней деревни. Хозяйки с бидонами спускались во двор к двум огромным алюминиевым емкостям, которые эта крепкая крестьянка лет пятидесяти тащила от дома к дому. Однажды, разбуженный криком Авдотьи, я больше не уснул… И услышал, как тихонько хлопнула наша входная дверь и в столовой послышались приглушенные голоса. Спустя минуту один из них в блаженной расслабленности выдохнул:
– Ох, до чего же хорошо у тебя, Шура! Прямо будто на облаке лежишь… Заинтригованный этими словами, я выглянул за занавеску, отгораживавшую нашу комнату от столовой. Авдотья лежала на полу, разбросав руки и ноги и прикрыв глаза. Все ее тело – от босых запыленных ног до разметавшихся по полу волос – вкушало глубокий покой. Рассеянная улыбка блуждала на ее приоткрытых губах.
– До чего же хорошо у тебя, Шура! – тихонько повторила она, называя бабушку уменьшительным, которым окружающие, как правило, заменяли ее необычное имя.
Я угадывал усталость этого крупного женского тела, распластавшегося посреди столовой. Я пони мал – позволить себе так расслабиться Авдотья могла только в квартире у моей бабушки. Потому что была уверена – ее не одернут и не осудят… Она заканчивала свой утомительный обход, сгибаясь под тяжестью громадных бидонов. А когда все молоко было продано, с отекшими ногами, с набрякшими руками поднималась к «Шуре». Ничем не покрытый, всегда чистый пол хранил приятную утреннюю прохладу. Авдотья входила, здоровалась с бабушкой, сбрасывала свои грубые башмаки и растягивалась на полу. «Шура» приносила ей стакан воды и присаживалась рядом на низенькую табуретку. И они тихонько разговаривали, пока Авдотья не набиралась решимости пуститься в обратный путь…
В тот день я уловил несколько слов, которые бабушка сказала молочнице, простертой на полу в блаженном забытьи… Женщины говорили о полевых работах, о сборе гречихи… И я был поражен, услышав, как Шарлотта с полным знанием дела толкует о крестьянских делах. И главное, ее русский язык, всегда такой чистый, такой изящный, ничуть не диссонировал с пряным, шершавым и образным языком Авдотьи. Коснулся разговор и неизбежного сюжета – войны: муж молочницы был убит на фронте. Жатва, гречиха, Сталинград… А вечером Шарлотта будет рассказывать нам о наводнении в Париже или прочтет несколько страниц из Гектора Мало! Я чувствовал, как далекое, смутное прошлое – на этот раз русское – поднимается из глубин ее минувшей жизни.
Авдотья вставала, целовала бабушку и пускалась в обратный путь через бесконечные поля, под степным солнцем, в телеге, утопавшей в океане высоких трав и цветов… В тот раз я заметил, как в прихожей перед уходом она бережно и нерешительно дотронулась своими грубыми пальцами крестьянки до изящной статуэтки на комоде, которая изображала нимфу со струящимся телом, оплетенным извилистыми стеблями, – фигурка начала столетия, один из немногих, чудом уцелевших осколков прошлого…
Как это ни странно на первый взгляд, оценить смысл того необычного, нездешнего, что было в нашей бабушке, нам помог местный пьяница Гаврилыч. Это был человек,.который наводил страх уже одной своей покачивающейся фигурой, стоило ей появиться из-за росших во дворе тополей. Причудливым зигзагом своей походки он нарушал движение на главной улице, бросая вызов милиционерам; он поносил власти; от его оглушительной ругани дрожали стекла, а стайку бабуль сметало со скамьи. Так вот этот самый Гаврилыч, встречая бабушку, останавливался и, стараясь задержать дыхание, пропитанное водочным перегаром, с подчеркнутым уважением выговаривал:
– Здравствуйте, Шарлотта Норбертовна!
Он один во всем дворе звал бабушку ее французским именем, правда слегка русифицированным. Более того, неизвестно когда и каким образом, он узнал, как звали отца Шарлотты, и образовал от его имени экзотическое отчество «Норбертовна» – высший знак вежливости и предупредительности в его устах. Мутные глаза Гаврилыча прояснялись, богатырское тело обретало относительное равновесие, и, несколько раз не совсем уверенно мотнув головой, он заставлял свой размягченный алкоголем язык проделать сложный трюк звуковой акробатики:
– Как вы себя чувствуете, Шарлотта Норбертовна?
Бабушка отвечала на приветствие и даже обменивалась с Гаврилычем несколькими словами, не лишенными воспитательного подтекста. В такие минуты наш двор выглядел очень странно: бабули, согнанные со скамейки буйным появлением на сцене пьяницы, искали спасения на крыльце большого деревянного дома напротив, дети прятались за деревьями, к окнам приникали лица со смешанным выражением страха и любопытства. А на арене наша бабушка вела дискуссию с прирученным Гаврилычем. Впрочем, Гаврилыч был совсем не дурак. Он давно понял, что его роль выходит за пределы пьяных скандалов. Он чувствовал, что в какой-то мере необходим для хорошего психического самочувствия нашего двора. Гаврилыч давно уже стал персонажем, типом, достопримечательностью – рупором непредсказуемой, причудливой судьбы, столь милой русскому сердцу. И тут вдруг – эта француженка со спокойным взглядом серых глаз, элегантная даже в самом простом платье, тоненькая и совсем непохожая на других женщин своего возраста, бабуль, которых он только что согнал с их насеста.
Однажды, желая сказать Шарлотте еще что-нибудь, кроме обычных слов приветствия, Гаврилыч откашлялся в свой громадный кулак и прогудел:
– Выходит, вы тут совсем одна в наших степях, Шарлотта Норбертовна… Благодаря этому неуклюжему замечанию я смог представить себе (а до этого не представлял никогда) нашу бабушку зимой,