Махине экипажей, запряженных лошадьми, казавшемся заранее посланным из похоронного бюро.
Моя мать рассказывает, что карета дона Меркурио въехала в то утро на площадь Сан-Лоренсо несколькими минутами позже Маканки: это был черный и ветхий, как фигура его хозяина, экипаж с кожаным верхом, сносившим капризы природы в течение целого века, со стеклами, потрескавшимися от взрывной волны, и газовыми занавесками, похожими на вдовью вуаль. Дед Мануэль говорил, что однажды видел за ними лицо молодой женщины, на основании чего стал сочинять мифические подробности о мужественности дона Меркурио, по его словам, не изменившей врачу, даже когда ему исполнилось сто лет. Но моя мать еще не видела экипажа и не стала ждать, чтобы по звуку дверного молотка определить, в чьем доме случилось несчастье. Она осталась во дворе, чувствуя себя в безопасности под рукой своего деда, все еще лежавшей на ее плечах, и хранила молчание, как собака: их обоих успокаивал голос Педро Экспосито, который гладил животное по голове и говорил:
– И ты не беспокойся, ведь не за нами приехали.
– Приехали за кем-то, кто только что умер нехорошей смертью в Доме с башнями, – донеслись до них через колодец слова, сказанные в соседнем дворе.
Ночью раздался глухой взрыв, от которого задрожали стекла в окнах: все по привычке решили, что это одна из оставшихся после войны бомб, предательски взрывавшихся на пустырях и заваленных руинами задних дворах.
– Приехали за повесившимся каменщиком, – сообщила Леонор Экспосито женщина, задержавшаяся на секунду у окна и бросившаяся бежать дальше, чтобы присоединиться к робкой группе, собравшейся вокруг Маканки и расступившейся, давая дорогу экипажу дона Меркурио, с таким почтением, будто приблизился трон процессии.
Кто-то сказал, что каменщик не покончил с собой, а свернул шею, упав с лесов: сначала его сочли мертвым и поэтому послали за Маканкой, а когда заметили, что он еще дышит, срочно известили дона Меркурио, потому что в Махине не было другого врача, способного справиться с таким безнадежным случаем. Моя мать и прадед узнали, что на площади Сан-Лоренсо появился экипаж дона Меркурио, потому что через ограду, увитую виноградом, до них донеслась песня, которую всегда распевали дети при виде врача. «Тук-тук. Кто там? Это я, врач-горбун, я пришел за песетой за вчерашний визит».
Эту же песню пела моя бабушка Леонор, когда была маленькой, и уже тогда она казалась такой же древней, как и романс о донье Марии де лас Мерседес: песня была известна и во время моего детства, через двадцать лет после смерти врача (когда обнаружили мумию замурованной женщины, ему было больше девяноста). Мне рассказывали, что самым странным была не та легкость сухой и механической обезьяны, с какой он двигался, не безошибочная точность его диагнозов, а отчужденность от настоящего, старомодные костюмы и манеры, плащ начала века и экипаж, запряженный парой лошадей с экстравагантными именами Вероника и Бартоломе, в котором он ездил по городу и днем и ночью. В какой бы неурочный час ни обратились к врачу за помощью, его неизменно заставали словно только что одетым и в полной готовности: галстук повязан, бархатный плащ с красной подбивкой и медицинский чемоданчик всегда под рукой, лошади запряжены, а сонный и расторопный конюх, жаловавшийся вполголоса на свою жизнь у дона Меркурио, одет в зеленую ливрею и форменную фуражку, которую снимал с почтительностью церковного прислужника, входя в дом умершего или тяжелобольного. Как говорил мой дед Мануэль, дон Меркурио изобрел чудодейственное питье, обеспечившее ему бессмертие. Моя мать помнит, что с балкона второго этажа, спрятавшись за горшками герани, она смогла разглядеть в глубине площади, рядом с крыльцом Дома с башнями, как этот аккуратный, маленький и скрюченный старичок выпрыгнул, будто пружина, из экипажа, не дожидаясь, пока Хулиан развернет подножку. Ее напугало, даже издалека, его невероятно бледное лицо и лысый бугристый череп, который врач, слывший в свое время блестящим соблазнителем дам большого света, тотчас накрыл цилиндром, прикоснувшись к его полям с легким поклоном, чтобы поприветствовать инспектора Флоренсио Переса, судебного врача и секретаря, вышедших из Дома с башнями навстречу ему. Желтый и высокий, как статуя, на которую никто не осмеливался смотреть, возница Маканки курил на своем облучке, поглядывая на кучера дона Меркурио как одинокий палач или преступник и, несомненно, со злобной завистью сравнивая себя с ним. Два караульных в серой форме оттесняли самых нахальных и смелых на язык женщин, и среди них скакал, как обезьяна, и кричал попугаем дурачок Лагунильяс, который много лет спустя, когда ему стукнуло восемьдесят, тщедушный и безбородый, как иссохший ребенок, вздумал жениться и дал объявление в газету «Сингладура»: он изъявил желание познакомиться с молодой, честной и хозяйственной женщиной и придумал такую наглую ложь относительно своего возраста и приятной внешности, что неосторожная вдова, ответившая на объявление и явившаяся на встречу, увидев своего жениха на грязном крылечке его дома, бросилась бежать оттуда со всех ног к улице Посо, будто спасаясь от привидения. Женщины, сгоравшие от любопытства, стали наступать на караульных, но входные двери решительно захлопнулись, как могильная плита, и все находились в полном неведении несколько часов, до тех пор, пока смотрительница, нарушив полицейский запрет, не рассказала в очереди к источнику Альтосано, что в склепе этого замка, заброшенного полвека назад, было обнаружено нетленное тело мертвой девушки.
– Красавица, – сказала смотрительница, – как киноактриса. – И сразу же поправилась: – Как образ Богоматери. Одета как дама в старину, смуглая, с локонами, в платье из черного бархата, с четками в руках – тайно замученная святая, замурованная в самом глубоком подвале Дома с башнями, за кирпичной стеной, случайно разрушенной взорвавшейся гранатой.
В следующие дни смотрительница добавляла, в длинных очередях к источнику и в мойках у стены, что теперь она поняла, откуда происходили голоса, иногда преследовавшие ее по ночам, шепот и плач, будто души в чистилище: она приписывала все страху, вызванному ее одиночеством в этом замке с башнями и бойницами, но это было не что иное, как голос святой, звавшей ее. «Габриэла, иди сюда, – говорил ей голос, – Габриэла, я здесь». Но она, трусиха, не хотела слушать, пряча голову под подушкой, и никому не рассказывала об этом, чтобы ее не сочли сумасшедшей.
Однажды возле источника Альтосано моя мать услышала, как смотрительница подражала голосу святой, со зловещим выражением растягивая окончания слов, как в сериалах по радио, и в ту же ночь в своей спальне, откуда при свете луны был виден фасад Дома с башнями и косые тени фигурных водосточных желобов, ей показалось, что она тоже слышит этот жалобный голос, а ее глаза смотрят в темноту подземелья, где была замурована девушка. Она вспомнила, что взрыв прозвучал где-то под площадью за час до рассвета, но не с таким грохотом, как бомбы, сбрасываемые самолетами, а скорее как подземный толчок при землетрясении, и все так быстро стихло, что многие, проснувшись, подумали, что им все это приснилось. Смотрительница сказала, что ее резко сбросило с кровати, а каменный свод в спальне содрогнулся: она вышла из коридоров, заваленных обломками, боясь оказаться похороненной под развалинами замка, который вполне мог обрушиться после сорокалетнего запустения и трехлетних бомбардировок. Но когда смотрительница спустилась во двор, все опять было спокойно: она не заметила никаких изменений в обычном облике замка – с его окнами без стекол и разрушенными арками – и приписала бы все сну или короткому землетрясению, если бы не заметила валивший из одного подвала клуб пыли, окрашенной в фиолетовый цвет рассеянным утренним светом.
– Это был знак свыше, – говорила она потом – не дону Меркурио и не полицейским, в чьей набожности сомневалась, а верившим в ее россказни соседкам. – Знак свыше, знамение святой, не хотевшей больше скрываться от почитания католиков.