том, как взглядывал на часы или поправлял подплечники пальто, рассеянно смотрел на фары, двигавшиеся нам навстречу, светофоры, мигавшие посреди лакированной темноты асфальта, освещенные окна верхних этажей зданий. Однажды, когда мы смотрели по телевизору документальный фильм о войне на Кубе, там показали фотографию множества людей в форме с полосками, собравшихся на гаванской пристани у мостика парохода.
– Видишь эту толпу? – спросил отец, и я подумал, что он собирается завести разговор о моем прадеде Педро Экспосито. – Так это всё мертвецы.
Когда по громкоговорителям объявили об отправлении поезда, мы сидели в Анточе уже больше часа. Стоя у подножки, нервничая и пытаясь сдержать страх, что поезд уйдет перед его носом, несмотря на все предосторожности, отец обнял и поцеловал меня, проведя рукой по моим растрепавшимся волосам. Он сказал, чтобы я хорошо питался, усердно учился, вставал рано и не впутывался в политику. Потом отец открыл бумажник и вручил мне две банкноты по тысяче. Он сделал это сдержанно, но задумчивой медлительностью своего жеста и суровостью лица дал понять, что я находился в Мадриде против его воли и что ему стоило большого труда заработать эти деньги. Услышав гудок поезда, отец энергично забрался на подножку. Схватившись за перекладину и уже не боясь пропустить поезд, он сказал, что хочет попросить меня об одном одолжении:
– Ради всего святого, сбрей эту бороду, сынок.
Когда поезд был уже далеко, я продолжал различать отца по его седым волосам среди других голов, высовывавшихся из окон, а потом, с облегчением и некоторой горечью от его отъезда, вышел навстречу ночи, холоду и далеким огням Мадрида.
III. ПОЛЬСКИЙ ВСАДНИК
Я никогда раньше столько не говорил: я говорю с тобой вслух, когда ты смотришь на меня или когда мы выключаем свет и ты прижимаешься ко мне и просишь не умолкать. Я продолжаю говорить с тобой, когда ты уже спишь и я слышу твое дыхание, и просыпаясь по утрам, когда ты вышла купить газету и меня пугает твое отсутствие. Почти засыпая опять, я вытягиваюсь в постели, чувствуя, будто меня окутывают не только простыни и стеганое одеяло, но и тепло твоего присутствия. Мне нравится находиться в этом состоянии – на грани сна и бодрствования, когда внешние ощущения смешиваются с обрывками сновидений. Я слышу звук поворачивающегося в замке ключа, твои осторожные шаги, стук чашек на кухне, шум воды и соковыжималки. Чувствуя запах жареного хлеба и кофе, я открываю глаза и вижу тебя со спины на другом конце коридора, на кухне с притворенной дверью. Ты убираешь волосы на одну сторону, и мне виден твой профиль: ты сосредоточенно ставишь на поднос чашки, стаканы сока, кофейник и задумчиво смотришь на них, будто размышляя, не забыла ли чего. Ты проходишь мимо спальни, наверное, думая, что я сплю, и я знаю, что ты собираешься поставить диск: тебе нравится начинать Утро под музыку Ареты Франклин, Сэма Кука или «Битлз», а иногда и Мигеля де Молины, Кончи Пикер или кристальную Фугу Баха. Когда ты входишь с подносом, боясь уронить его, я
уже не сплю и снова начинаю говорить, неторопливо рассказывая тебе свой сон. Я вижу, как ты доливаешь мне в кофе горячее молоко и, не спрашивая, добавляешь две ложки сахара, и понимаю, что мы – за такой краткий срок – уже приобрели привычки: меня это удивляет и радует одновременно. Мне странно, что я столько говорю – так вдумчиво и медленно, с перенятой от тебя обстоятельностью, – говорю вслух о себе самом, о своей собственной жизни: я никогда раньше этого не делал – может быть, потому, что никто не задавал мне столько вопросов, как ты.
Я предпочитал молчать и слушать других, наблюдать и следить за ними. Мой голос служил мне лишь для того, чтобы придумывать или лгать, скрываться за голосами других людей, говоря то, что хотели они или что я сам считал уместным. Я произносил слова любви, но не был уверен, что говорю правду, а лишь старался убедить себя в этом. Я бежал от себя, чтобы затеряться в чаще слов – так же как выходил из своего дома, чтобы избавиться от одиночества, и упорно искал кого-то – друзей или женщин, бары, где смех и музыка одурманивали меня и я мог слышать вокруг себя слова. Я беспричинно преследовал их, как и те, что быстро звучат в наушниках, когда я сижу в кабине перевода: фрагменты диалогов или речей, сотни тысяч, миллионы слов, произнесенных на четырех или пяти языках. Ни в одном из них я не находил ни спасения, ни истины, и, переставая слышать их, возвращался в ту же тишину, от которой убежал. Слова приводили меня в отчаяние, но я не мог жить, когда они переставали звучать: я боялся ничего не слышать, как слепой, ощущающий в тишине одиночество. Я ставил пластинку, включал радио, прислушивался к голосам в соседней квартире, вел долгие разговоры со своей собственной тенью, давал себе приказы и советы: не ищи больше встреч с этой женщиной; не пей; не забудь выкинуть мешок с мусором; поднимайся, уже без двадцати девять; не пропусти блондинку, которая только что вошла в столовую…
Я мысленно разговаривал с Феликсом по телефону и сочинял письма к нему, так никогда и не написанные. Разговаривая с кем-нибудь, я перенимал произношение: так же мгновенно я присваиваю чужие мнения или настроения, и поэтому не способен вести дискуссию, не перейдя на сторону своего противника, и для меня не составляет никакого труда выучить иностранный язык или скопировать чужой голос. Феликс говорит, что я мог бы зарабатывать на жизнь чревовещанием: это то же самое, что путешествовать в другую страну, не сходя с места, менять душу, память и даже личность. Моя собственная ускользает от меня сразу, стоит мне только забыться: я не могу долго оставаться в первом лице единственного числа, а множественное число мне почти никогда не приходилось использовать. Кажется, только сейчас я могу говорить «я» и «мы», не чувствуя себя фальсификатором и не желая скрыться, не придумывая того, что я говорю и кому. Но меня пугают эти слова – «никогда» и «сейчас»: влюбленные очень любят их повторять, и конечно же, мы с тобой тоже говорили их другим: «Я никогда никого не любил так, как тебя, сейчас я счастлив, как никогда, мне никогда еще не было так хорошо».
В то время когда я встретился с тобой, эти слова были мне ненавистны, и я хотел излечиться от любви – вроде того, как бросают курить. Меня приводили в негодование ее популярность, пустота и вездесущность: все песни, книги и фильмы трезвонят о любви на всех языках, все любовники клянутся друг другу «никогда, никогда больше и только сейчас». Все в мире ждут любви, разыгрывают ее, влюбляются, тоскуют и терпят жестокие муки – из-за пустоты, из-за того, что читали книги или слушали песни, где другие влюблялись. Они изо всех сил стремятся завоевать ее, платят, лгут, унижаются ради этого, а добившись, умирают от скуки и разочарования или мечтают только о том, чтобы убежать или остаться одному в постели. Люди имитируют ласки и оргазмы (что за слово, следовало бы запретить его!), стонут, как животные, скрывая в темноте равнодушие или отвращение, а потом курят в постели, храня молчание, не зная, что сказать, или боясь, что, открыв рот, не смогут сдержать зевок. Или, что еще хуже, повторяют позы и слова, перенятые из порнографического видео, благопристойные извращения, употребляют грубые уменьшительные словечки, которые заставили бы их покраснеть от стыда, если бы они услышали их от других, представляют с закрытыми глазами, что обнимают другое тело или произносят другое имя.
Я отрекался от всего этого с яростной решимостью, как монах, запирающийся на ключ в своей келье, чтобы не выходить, уничтожал в себе желание, налагал на себя невротическое исполнение своих обязанностей, маний одинокого человека в улье таких же одиноких, как он сам, людей, в дождливом городе, где улицы пустеют после шести. Возвращаться домой на автобусе, читая газету и стараясь, как это ни сложно, никого не задевать и никому не смотреть в глаза. Чрезмерное отопление в квартире, беспорядок, еженедельно устраняемый уборщицей, но растущий час от часу, как сорняки в сельве: грязное полотенце в углу ванной, тарелки, сваленные горой в раковине, – ужин, быстро разогретый в микроволновой печи и уничтоженный перед телевизором. Глубокая тишина, становящаяся невыносимой к десяти-одиннадцати