Я выпил перед выездом пару чашек кофе, но все равно хотел спать, гипнотизируемый фарами встречных машин и белыми линиями шоссе. Веки слипались, болели шейные позвонки и мускулы, и, боясь откинуть голову на сиденье, я держал спину прямо, крепко сжимая руль, и нажимал на педаль газа с сонным ощущением опасности. Я пристально смотрел на белую линию, стремительно приближавшуюся ко мне из темноты, а потом терявшуюся в зеркале заднего вида – с каждой минутой все быстрее и дальше в безлунной ночи, среди темных холмов и оливковых деревьев, мелькавших, как образы подкрадывающегося сна. Женщина с чемоданом, бродящая в окрестностях вокзала Гранады, седые волосы бабушки Леонор, сумасшедшая, ходившая вечером по улице Посо со спрятанной под платком брусчаткой. Огни на углах улиц – те же самые, что я видел сейчас перед собой, заброшенные сельские дома возле шоссе, дед Мануэль, идущий ночью через горную цепь, неподалеку от тех ночных пейзажей, которые я проезжал полвека спустя со скоростью сто двадцать километров в час. Всадник, снившийся мне иногда, дядя Пепе, вернувшийся с войны, Михаил Строгое на обложке книги, подаренной мне матерью на день рождения. Я почувствовал, что засыпаю, тряхнул головой и притормозил, увидев перед собой задние огни грузовика. Я решил, что успею обогнать его, переключил скорость и ощутил под ногами вибрацию двигателя. Обгоняя грузовик, я почувствовал, что нахожусь между жизнью и смертью, вне времени и реальности, будто летя во сне. Я не возвращался от Феликса, не ехал в Мадрид, чтобы работать утром синхронным переводчиком, я был всего лишь силуэтом человека, сидящего за рулем и освещенного фарами встречной машины. Я слушал голоса и песни по радио, а слабый зеленоватый свет и стрелка настройки, двигавшаяся с одной радиостанции на другую, будто неся меня сквозь все голоса ночи, вызывали в памяти внушительный радиоприемник со шторками, стоявший в доме моих родителей. Он находился очень высоко, на консоли из побеленного кирпича, и мне приходилось залезать на кресло, в котором меня кормили, чтобы достать до кнопок. Из приемника доносились шум дождя и стук лошадиных копыт: начинался сериал «Экипаж номер тринадцать» или всадник скакал на лошади в дождливую ночь под отдаленные раскаты грома. Все быстрее и быстрее, с одной радиостанции на другую, волны песен, обрывающиеся от легкого движения пальцев, слепящие огни, указатель поворота направо: «Махина, 54 километра». Он тотчас остался позади, и я торжествующе вел машину, с опасной ясностью сознания, похожей на вызываемую кокаином и возникающей, когда удалось преодолеть первую волну сонливости. Сейчас я вспоминаю то чувство и не уверен, что смогу объяснить тебе его. Это была смесь страха и дерзости, беспричинное воодушевление – такое же головокружительное и пустое, как шоссе, тянувшееся передо мной прямой лентой, когда около трех часов утра я проехал Деспеньяперрос и стрелка показала сто тридцать километров на первых равнинах Ла-Манчи. Видя красноватый свет на горизонте, я думал, что начинает светать, но это были огни городов. Я наткнулся на радиостанцию, передававшую песню Отиса Реддинга, и подпевал вслух, не вспомнив еще ее названия. Приблизившись к знаку, предупреждавшему о резком повороте налево, я инстинктивно приподнял ногу с педали газа и увидел фары грузовика, обгонявшего другой на повороте. За одно мгновение настоящей ясности и ужаса я понял, что если не съеду с дороги, то погибну под колесами грузовика. Я давил на тормоз, но скорость не уменьшалась, желтые фары слепили глаза, и белая морда грузовика занимала все пространство перед ветровым стеклом. Я вздрогнул от гудка, и на долю секунды абсолютная безмятежность заглушила во мне страх смерти. Наверное, я повернул руль с закрытыми глазами. Когда тряска прекратилась и я снова открыл глаза, машина стояла, но радио по-прежнему работало и все еще звучала песня, начавшаяся, когда я заезжал за поворот. Самое странное было не то, что я жив, а то, что Отис Реддинг все еще пел «Му girl», как будто за последнюю минуту не прошли целые годы.
Он идет по Лексингтон-авеню, укутанный, как эскимос, и проклинает свою судьбу, шум, выхлопы машин и мокрый ветер, налетающий на каждом углу. Здесь еще холоднее, чем в Чикаго: на нем утепленные перчатки, шарф, полупальто в красную и черную клетку, две пары носков, шерстяная шапка и наушники, но ничто не помогает, он по-прежнему умирает от холода – лучше было остаться смотреть телевизор в гостинице. Пар изо рта такой же густой, как пар из канализационных решеток и трещин в асфальте, на кончике покрасневшего носа заледенела капля,
как у дяди Рафаэля – пусть земля ему будет пухом. Мог ли бедняга подумать, что кто-нибудь вспомнит о нем в Нью-Йорке через столько лет после его смерти. Холод стоит хуже, чем во время битвы при Теруэле, и сгорбившиеся нищие, раздувшиеся от газетных листов, кутаясь в лохмотья, медленно бредут, как остатки наполеоновских войск во время отступления из России или сосланные в Сибирь. «Так, наверное, ходил прошлой зимой по этим безжалостным улицам мой друг Дональд Фернандес – а ведь он некогда так гордился, получив американское гражданство». У тротуаров лежит отвратительный грязный снег, превращенный в месиво шинами автомобилей. Если человек поскользнется, переходя дорогу на светофоре, люди не задумываясь растопчут его как стадо бизонов. Дональд говорил: «Если ты остановишься, тебя собьют, если споткнешься, то уже не поднимешься».
«Ну что ж, – думает Мануэль, хотя иногда забывает об осторожности и говорит вслух, как просящие милостыню сумасшедшие негры, звенящие мелкими монетами в бумажных стаканах, – вот ты и вернулся в Нью-Йорк – ты, так сказать, снова на вершине мира, в Величайшей Клоаке. Ты жалуешься на жизнь накануне своего тридцать пятого дня рождения, или тридцатого-пятого, как сказал бы энергичный деятель, заставивший тебя отправиться из Мадрида на край света, чтобы служить ему переводчиком и дублировать на английском языке его речи». Тип просто очарован, Манхэттен возвращает ему молодость: он придумал крайне необходимую встречу, чтобы не лететь из Чикаго прямо в Мадрид, а остаться еще на несколько дней в Нью-Йорке. Вагнер по-прежнему гремит в «Метрополитен-опера» с неумолимостью бурь над озером Мичиган, а деятель не хочет отказывать себе в этом удовольствии, особенно сейчас, когда он уже говорит не «Метрополитен», а «Мет». Он выучил все необходимые сокращения и обороты и непринужденно болтает о MOMA и Башнях-близнецах, а вестибюль отеля называет не hall, a lobby. Он сделался знатоком нью- йоркских намеков, названий магазинов, ресторанов, дискотек, джазовых клубов, галерей Сохо, он неутомим и с самоуверенностью эксперта уверяет, что Городок уже не тот, что прежде. Открыв, что благодаря следу Испании в Америке его понимают почти все официанты, носильщики и таксисты, деятель решил обойтись без своего переводчика, и тот теперь – свободный как птица, одинокий как пес, одетый как лапландец, угнетенный громадами из грязного кирпича на Лексингтон-авеню, с огромными древками флагов, – раскаивается, что вернулся в Нью-Йорк, к абсурдным телефонным звонкам в квартиру, неизвестно где находящуюся и всегда пустую.
Прежде чем выйти из отеля, Мануэль снова позвонил и, набравшись храбрости, оставил на автоответчике номер своего телефона и комнаты. Он меланхолически сообщил:
– Эллисон, это я, давний зануда, я уезжаю сегодня в шесть тридцать в Мадрид.
Однако это было скорее не предложение встретиться, а прощание, хотя, возможно, даже прощанием это нельзя было назвать: странно прощаться с тем, с кем так и не встретился. Мануэль идет, проклиная Нью-Йорк и все города, где бывает зима, ругается с самим собой, со своей тенью, думает по-английски с ужасным американским акцентом, I wanna fly away, вспоминая Лу Рида: кажется, что он поет эту песню, шагая в одиночестве по этим самым улицам. Тень отвечает ему по-испански: «Ты только и думаешь о том, чтобы поскорее смотать удочки», – и с бесстыдной эрудицией приводит другие строчки, не брезгуя ни болеро, ни испанскими песнями, ни самыми простонародными румбами.
Столько путешествовать, видеть мир и изучать языки для того, чтобы изнывать от одиночества и тоски в комнате, откуда из всего Нью-Йорка видны лишь металлические конструкции автостоянки, смотреть по телевизору тошнотворные конкурсы для счастливых супружеских пар и фильмы «Империи Аргентины» и Мигеля Лихеро, идущие на латиноамериканском канале. Он чувствует себя еще более одиноким, чем коммивояжер.
«Да ты и есть он самый, – насмехается тень, – сумасшедший коммивояжер, гоняющийся, как борзая, за словами других, опьяненный чувствами из фильмов, примитивных песен и медленно отравляемый ими: 'Дай