его очаровательные писания, мы все страстно желали его увидать. *)
(** Ив. Захарьин (Якунин). 'Графиня Александра Андреевна Толстая'. 'Вестник Европы'. Июнь 1904 года. **)
Из Франкфурта Толстые все вместе переехали в Гиеру, на берег Средиземного моря, по совету врачей. Но бедному Николаю это не помогло, и он там прожил недолго.
Через несколько дней по приезде Л. Н. пишет тетушке Т. А. письмо, в котором еще заметна надежда на выздоровление Н. Н.
'Состояние здоровья Николеньки все то же, но только здесь можно ожидать улучшения, потому что образ жизни, который он вел в Содене, путешествие и плохая погода должны были, напротив, принести ему вред. Здесь погода превосходна в эти три дня, и здесь говорят, что погода все время была прекрасная. Здесь есть княгиня Голицына, которая живет здесь уже 9 лет. Машенька познакомилась с ней, и эта княгиня говорит, что она приехала сюда в еще худшем состоянии, чем Николенька, а теперь это сильная и вполне здоровая женщина'.
Но ему становилось все хуже и хуже. За несколько дней до смерти он пишет Дьякову, в Париж, и почерк его становится слабым, дрожащим, и он сам сознается в упадке сил:
'Пишу тебе несколько строк, чтобы было тебе известно, где я. Я и сестра проводим зиму в Hieres. Вот мой адрес и Левочки тоже: a Hieres, dans la maison de Mad. Senequier, rue du Midi. Увы, мне приехать в Париж невозможно: эта поездка мне не по силам, я очень слаб. Как приедешь и найдешь это письмо, пиши, где остановился, как доехал и прочее. Если нельзя видеться, будем переписываться.
Весь твой Н. Толстой'.
20 сентября 1860 года (нового стиля) он скончался, и Л. Н. так извещает об этом свою тетушку Т. А.:
'Chere tante!
Черная печать вам все скажет. То, чего я ждал две недели с часу на час, случилось нынче в 9 часов вечера. Только со вчерашнего дня он позволил мне помочь ему раздеться, нынче первый день, что он решительно лег и разделся и потребовал garde-malade. Все время он был в памяти, за четверть часа до смерти он выпил молока и сказал мне, что ему хорошо. Нынче еще он шутил и интересовался моими делами о воспитании. Только за несколько минут до смерти он прошептал несколько раз: 'Боже мой, Боже мой!' Мне кажется, что он чувствовал свое положение, но обманывал нас и себя. Машенька нынче только часа за четыре уехала от нас, т. е. из Hyeres, за 4 версты, где она живет. Она никак не ожидала этого так скоро. Я только что закрыл ему глаза. Я скоро теперь буду к вам и все расскажу изустно. Тело его я не думаю перевозить. Похороны устроит княгиня Голицына, которая взялась за все.
Прощайте, chere tante. Утешать вас не могу. Воля Божья - вот одно. Сереже я теперь не пишу. Он, должно быть, на охоте, вы знаете где. Поэтому и известите его или пошлите это письмо'.
На другой день после похорон он пишет о том же брату Сергею:
'Ты, я думаю, получил известие о смерти Николеньки. Мне жаль тебя, что ты не был тут; как это ни тяжело, мне хорошо, что все это было при мне, и что это подействовало на меня, как должно было. Не так, как смерть Митеньки, о которой я узнал, вовсе не думая о нем. Впрочем, это совсем другое дело. С Митенькой были связаны воспоминания детства и родственное чувство и только; а это был положительно человек для тебя и для меня, которого мы любили и уважали положительно дольше всех на свете. Ты знаешь это эгоистическое чувство, которое последнее время приходило, что чем скорее, тем лучше; а теперь страшно это писать и вспоминать, что это думал. До последнего дня он со своей необычайной силой характера и сосредоточенностью делал все, чтобы мне не быть в тягость. В день своей смерти он сам оделся и умылся, и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за девять до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу - дверь его отворилась; я вернулся, его нет нигде. Сначала я боялся войти, - он не любил, - но тут он мне сам сказал: 'помоги мне'.
И он покорился и стал другой: кроткий, добрый этот день; не стонал, ни про кого не говорил, всех хвалил и мне говорил: 'благодарствуй, мой друг'.
Понимаешь, что это значит в наших отношениях. Я сказал ему, что слышал, как он кашлял утром, но не вошел из-за fausse honte (*). 'Напрасно, это бы меня утешило'. Страдать - он страдал, но он только раз сказал дня за два до смерти: 'что за ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц! и что грезится - Бог знает. Еще такие ночи две - это ужасно'. Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближение смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что если не будет лучше, то мы с Машенькой не поедем в Швейцарию, он сказал: 'разве ты думаешь, что мне будет лучше?' таким голосом, что, видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал; однако, с утра я знал как будто и все был у него. Он умер совсем без страданий, наружных, по крайней мере. Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет еще страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим веселым и спокойным выражением.
(* Ложный стыд. *)
Вчера его похоронили тут. Я одно время думал перевезти, телеграфировать тебе, да раздумал. Нечего ковырять рану. Мне жалко тебя, что тебя известие это застанет на охоте, в рассеянности, и не прохватит так, как нас. Это здорово. Я чувствую теперь то, что слыхал часто, что как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти.
Твое письмо пришло в самую минуту, как его отпевали. Да, уж не будешь полевать с ним.
Два дня до смерти читал он мне свои записки об охоте и много говорил о тебе. Он говорил о тебе, что ты всем от Бога сделан счастливым человеком и сам себя мучаешь. Я только на второй день хватился сделать его портрет и маску. Портрет уже не застал его удивительного выражения, но маска прелестна'.
Смерть его произвела сильное впечатление на Льва Николаевича, и сначала она оттолкнула его от жизни и расшатала его веру в добро. Вот какую запись он делает в своем дневнике:
'13 октября 1860 года. Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко от отправления туда. Куда? Никуда. Пытаюсь писать, принуждаю себя - и не идет только оттого, что не могу приписывать работе того значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпение работать. Во время самых похорон пришла мне мысль написать материалистическое евангелие, жизнь Христа-материалиста'.
В письме от 17 октября 1860 года к Фету, когда уже улеглись первые впечатления горя и сознание снова взяло верх, Лев Николаевич так описывает кончину брата:
'Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Николай Николаевич Толстой, для него ничего не осталось? Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: 'да что ж это такое?' Это он ее увидал, это поглощение себя в ничто. А уж коли он не нашел ничего, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж, верно, ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорил: 'нужно бы тебе удобство в комнату поставить'.
- Нет, говорит, я слаб, но еще не так; мы еще поломаемся.
До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаниях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно: природа - это осталось до конца. Накануне он пошел в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришел, он говорит со слезами на глазах: 'как я наслаждался теперь целый час'. Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно - смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь.
Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: 'как удивительно спокойно, тихо он умер', а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: 'оставьте мертвым хоронить мертвых', но надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть. Нельзя уговаривать камень, чтобы он падал кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью лжи, самообмана и кончится ничтожеством, нулем для себя? Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, счастлив, покуда жив, говорят люди друг другу; а ты - и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде. А правда, которую я вынес из тридцати двух лет, есть та, что положение, в которое мы