И, указав жестом на аккуратную, кругленькую и румяную картофелину поменьше, парень тут же заправил и ее в рот. И заставил нас снова ждать, пока он корчит гримасы.
- Так что, ты был в Америке? - все еще не тронув своей картошки, спросил снова Быляга. - В Южной?
Парень отрицательно покачал головой.
- В Северной?
Парень мотнул утвердительно.
Мы переглянулись. Картошка застыла у каждого в руке.
- Да, - сказал, проглотив картофелину, наш удивительный гость, картошка - продукт Северной Америки, в Южной ей жарко, не растет. Оттуда, насколько я помню, вывезли маис, иначе кукурузу... Это тоже штука, я вам доложу! Если ее сварить в период молочно-восковой спелости в соленой воде... Да натереть солью, а потом маслом, вот так... - И, ухватив третью картошку, посыпал солью, полил постным маслом и снова отправил в свой рот, огнеупорный наверно...
Переждали мы и эту операцию. Когда он гримасничал, думали, обжегся, вся шкура на нёбе слезет, а ему хоть бы что - управился и с этой...
- А ведь были времена, - сказал он, разглядывая и подсчитывая глазами, сколько еще на нашу компанию осталось картофелин, - когда каждая картофелина ценилась на вес золота. Царица Екатерина, как известно, за мерку картошки платила французскому королю мерку золота... А мы берем сейчас ее запросто и в рот!
И он, подмигнув нам нахально зрячим глазом, заправил в рот четвертую, в то время, как мы не съели и по одной.
- А при дворе испанских королей, я вам доложу, - картофелю совсем цены не знали... Сажали на клумбах и нюхали только цветочки...
Когда при этих словах он взял пятую и стал ее обнюхивать широкими ноздрями, Быляга не выдержал:
- Ну, хватит разыгрывать! - И, выкатив из его ладони картошку, добавил: - Я сам в Ростове-городе бывал и Одессу-маму видывал... И солдатский суп из топора варивал, и тоже баснями кормился.
Разделив оставшиеся картошки поровну, я быстро уладил этот инцидент, пожалев, что не сделал этого с самого начала. Так бы нам пришлось по три штуки, а то получилось на нашего брата только по паре.
Некоторое время мы молча дули на раскаленные картофелины, жевали, сопели, ели. Поставив в печь наш артельный закопченный чайник, я вспомнил, по какой причине попал на наш вечер этот парень с огнеупорным ртом, и, усмехнувшись, спросил:
- Ты бы не про индейцев, не про испанских королей, а лучше бы про свое конфликтное дело рассказал. Откуда сам и почему тебя на бюро вызвали?
- Я из Заболотья.
- Из Заболотья?! - воскликнули ребята. - Это там, где какая-то страшная история с комсомольской плотиной?
- Именно. На плотине-то я и пострадал, - медленно сказал парень и, вынув из бокового кармана здоровенную деревянную трубку, стал ее закуривать.
- Постой, погоди, слышь, ребята еще идут, - остановил его заботливый о товариществе Алешка.
Ввалились наши 'чумазые' железнодорожники. В руках у каждого по вобле. Эге, значит, всем по половинке достанется.
Прокричав 'ура', сплясав в паре с каждым по этому поводу, мы снова расселись по столам и, ожидая закипания чайника, стали слушать рассказ героя.
- Вся Заболотская трагедия произошла на почве моей страстной, нестерпимой любви... - начал парень и затянулся трубкой.
Потомив нас паузой, он выпустил дым, едучий, как из паровозной трубы.
- Мда, из-за моей неукротимой любви к мировой революции! - Он вздохнул, развеял дым рукавом и, грустно поникнув рыжим чубом, добавил: Настоящая любовь всегда непонятна и всегда требует жертв.
Мы сидели затаив дыхание, не в силах связать происшествие на станции Заболотье с мировой революцией. Даже Быляга и тот рот разинул.
- Заболотье наше, известно, - самая захолустная станция, хотя есть в ней немало обывателей, есть каменные дома, почта, аптека. Были капиталисты и эксплуататоры, которых мы свергли. А вот библиотеки не было. Вся моя образованность, начитанность - от аптекаря. Работал я еще до революции пробирным мальчиком. Не думайте, только пробирки мыл. Аптекарь в заболотской жизни так запустился, так запьянствовал, что все свои книжки пустил в расход, на заворачиванье пузырьков, бутылок и на обертки для порошков. С болью в сердце рвал я на это дело недочитанные страницы, полные тайн... Отсюда у меня нетерпимость в характере. Есть такая черта.
Хотя работал я в аптеке - не тянуло меня к медицине. Отвратили меня от нее наши медики. Уж если аптекарь был пьяница и свинья, то станционный фельдшер и тем паче. Ни в какие лекарства не верил, лечился не лекарством, а полынью, настоянной на спирту. До революции на ратификате, а после революции на денатурате. И переваривал, ничего. Революцию он воспринял сперва бурно, потому что до революции жизнь нашей станции была одно увяданье. С одного бока степь, а с другого тоже, дальше болота с кочками, а станция - всего сотня домишек, казарма рабочая, а мимо казармы баланда для стока нечисти прорыта прямо в жирное нефтяное болото. Может, оттого и Заболотье пошло. Глины-грязи много, а не только людям - гусям искупаться негде. И ходят у нас по станции не гуси, а какие-то огородные пугала. Так и текла жизнь наша: одно увяданье и никакой красоты. Мимо по рельсам движение. А у нас - ни взад ни вперед.
И фельдшер задумал утопиться. Выпил сперва весь запас спирту, перебил перед смертью склянки- банки, заслонившие его жизнь, плюнул жене на передник и отправился. Подошел к речке и орет:
'Утоплюсь!'
Зашел по колени в грязь, ноги липнут, стремится глубже. А глубже-то и нет!
'Все равно утоплюсь!'
Встал он на четвереньки и голову в грязь утыкает. Но грязь вонючая, нестерпимая. Вынет фельдшер голову, глянет кругом - народ бежит. Наберется духу:
'Утоплюсь, не я буду!'
Заскрипит зубами и опять голову в тину.
Шли рабочие из депо и прекратили это издевательство над человеком ни к чему не способной нашей стихии. Вытащили фельдшера и обмыли под водонапорным краном. С тех пор наш фельдшер веру не только в жизнь, но и в смерть потерял, а на место набитых склянок велел собирать и таскать ему всякие жестянки...
Это было до революции. А после все колесом закрутилось. Вместо гиблого места стало Заболотье рабочим центром, одной из опор мировой революции!
Раньше нашего слесаря из депо по походке знали - все он молчком да бочком идет, грязный, рваный, а теперь - грудь колесом, руки нараспашку. Боевая дружина - на сто человек - станцию три раза от бандитов отстояла, кулацкое восстание усмиряла. Паровоз имени Первого мая отремонтировали сверхурочно. Почувствовали себя пригодными на большие дела. Ребята впереди больших стараются. И не помню точно как, только организовался комсомол, и в ячейке полсотни ребят.
Тут я почувствовал свое призвание быть комсомольцем.
Ни меня, ни фельдшера в больнице не найдешь. Я - на комсомольское собрание, он - на партийное. Я - со спектаклем в деревню, он - на диспут с попами. А в аптеке и в приемном покое у нас - одна его жена и тоже не распоряжается. Вот тут и вышла комбинация: пристегнула фельдшера партия, почему халатное отношение и полное нарушение всей медицины в Заболотье? Человек думал, что отделался, а ему опять про банки-склянки. И кто! Любимая его партия!
Плакал он после спьяну и каялся. Никогда не хотел фельдшером быть. Желал быть профессиональным революционером, и все рвение у него было ехать бить буржуев туда, где они еще водятся.
И я с ним был вполне согласен.
Неужели и ему и мне опять копошиться в аптеке? Я думал: раз революция, то кончено - без аптек и без приемных покоев. А тут наоборот как повалили эти сыпные! Потащили их к нам в покой со всех проходящих