работы признавал тодько два занятия: либо шлялся по бакалейным лавкам с сумкой, либо отсиживался в кабаке. Он никогда не напивался, но и трезвым его тоже не видели; мечется, бывало, как муха без головы, и единственной его отрадой между приказами начальства и приказами жены были часы, проведенные в кабаке за рюмкой ракии.
— А мать?
— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переб.орщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.
— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.
— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» -- «А что в этом особенного?» -- спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.
— Что верно, то верно, только нельзя сказать, чтобы он держался особняком — целая ватага вокруг него.
— Потому что он воображает, будто он ими верховодит. На деле никто его всерьез не принимает, зато в своих собственных глазах он шеф. Гордится даже тем, что одно его имя уже символично. Апостол!
— У многих людей такое имя, однако они ни на что не претендуют.
— Верно, — соглашается Боян. — А вот ему кажется, что он апостол. «Апостол наркоманов» — так он себя величает. И если последнее время приуныл, то лишь потому, что надеялся на рост компании, а она распадается.
— А были у нее шансы разрастись?
— Я считаю, что никаких. Ребята соседних домов их избегают, мы их избегаем, — словом, полная изоляция.
— Как там мать? — пробую переменить тему.
— Все так же. Просто страшно смотреть на нее. Вы бы видели, как она выглядывает из-за двери, заслышав мои шаги, ее косматую голову, это лицо мертвеца, эти жуткие глаза...
— Да-а-а... И чего стоит твое пособничество, то, что ты откладываешь для нее по две-три ампулы из тех, что находишь в почтовом ящике.
Он обнаруживает неловкость во взгляде, потом тихо говорит:
— Вы бы послушали, как она вопит, когда остается без морфия. Вопит и стонет, раздираемая на части.
— Потому-то ее следует послать на лечение.
— Не надо! Это ее окончательно убьет.
— Погоди! — останавливаю я его. — До сих пор ты все пытался вынести на своих плечах, потому и погряз в этом болоте. Вообразил, что ты один-единственный на белом свете, и в этом твоя ошибка. Один в поле не воин — запомни это! — Окинув его строгим взглядом, я продолжаю уже другим тоном: -- Мне удалось порасспросить где надо, и, оказывается, ей можно помочь. Никто, конечно, не собирается помещать ее к душевнобольным, она будет находиться в спокойной светлой комнате, поначалу ей морфию лишь немного убавят, потом — еще немного, там, гляди, вместо него станут впрыскивать дистиллированную воду, чтоб потом и ее приберечь.
— Но она... стоит ей услышать...
— Это не твоя забота. Ничего она не услышит, и вообще все должно делаться своим порядком. — Но так как он все еще колеблется, пускаю в ход последнее соображение: — А ты даешь себе отчет, что может случиться, если в один прекрасный день твои друзья вместо морфия подсунут тебе ампулы с чем-нибудь другим?
— Как, вы допускаете...
— Допускаю, почему же нет! Они однажды выкинули такой номер, что им мешает повторить его. Особенно если придут к заключению, что операцию пора кончать, и появится необходимость замести следы. Не могут же они тебя снабжать наркотиками до глубокой старости. А если наркоман лишился морфия, он представляет серьезную опасность. А ведь в их глазах ты всего лишь наркоман, не так ли?
Прошла неделя. Июнь оказался теплым и солнечным, как предусмотрено календарем, но в это раннее утро еще сохраняется приятная прохлада, и после взбадривающей дозы кофе я выхожу из дому и останавливаюсь на тротуаре в почти отличном настроении.
Из-за угла появляется новенький «Москвич», присланное мне такси, и плавно останавливается у бордюра.
— Куда прикажете? — спрашивает шофер, когда я
устроился рядом с ним.
— Куда хотите.
— Как так? — с удивлением смотрит на меня человек.
— Я хочу сказать, что мне все равно, в каком направлении ехать, — уточняю я.
— Зато мне не все равно, — возражает он, продолжая смотреть на меня с недоумением. — Должен же я что-то вписать в маршрутный лист.
— Пишите что вам заблагорассудится. Например, Центральная тюрьма.
— Вы шутите, — бормочет он.
— С такими вещами, как тюрьма, шутки плохи, -назидательно вставляю я. — Именно этого вы и не учли, господин Коко.
У господина Коко, которого я наконец имею удовольствие'наблюдать с близкого расстояния, молодость уже на исходе, хотя на его лице еще сохранилась слащавая красота звезд немого кино. Однако под покровом этой почти женской красоты, вероятно, покоится крепкая нервная система. Он и глазом не моргнул при моем многозначительном намеке.
— Таксисту, — тихо говорит он, — случается иметь дело со всяким народом, но с таким образчиком,