объявленным вне закона.
Я просидел с Духониным около часу и, чтобы помочь ему рассеяться и отогнать от себя мрачные мысли, занялся милыми сердцу воспоминаниями о совместной службе в Киевском округе. Увлекшись разговорами о прошлом, Николай Николаевич заметно повеселел. Наконец, часам к десяти вечера я собрался.
- До завтра! - сказал мне на прощанье Духонин, и мне и в голову не пришло, что я увижу его только в гробу.
Проходя через вестибюль штаба, я приметил, что на обычных постах вместо солдат 'георгиевского' батальона стоят вольноопределяющиеся из общеармейского комитета.
- В чем дело? Почему заменены караулы? - спросил я у дежурного по штабу.
- Видите ли, ваше превосходительство, на георгиевских кавалеров особой надежды нет, - не сразу ответил мне дежурный, - а за этих, по крайней мере, сам Перекрестов ручается. И верховному с ними, конечно, куда спокойнее...
О том, как прошла последняя ночь Духонина, я могу судить лишь по чужим рассказам. Станкевич так описывает то, что произошло в Ставке после моего ухода{43}. 'Вопрос о сопротивлении как-то сам собою был снят. Вечером у Духонина собрались высшие чины Ставки, которые пришли к нему с решением, что ему необходимо покинуть Ставку, так как против него большевиками велась слишком усиленная личная кампания. Такое же решение вынес и общеармейский комитет. Я придерживался того же мнения, хотя по несколько иным соображениям. Независимо от целости технического аппарата Ставки мне казалось чрезвычайно важным сохранить в неприкосновенности от большевиков идею высшего командования армией, олицетворением которой был Духонин. Поэтому мне казалось необходимым, чтобы он ехал на один из южных фронтов, еще не окончательно разложившихся. Духонин, однако, колебался. Считая, что вопрос может быть разрешен еще на другой день я, около двух часов ночи отправился к себе.
Около пяти часов утра меня разбудил телефонный звонок: Духонин просил меня прийти к нему немедленно, так как им были получены весьма важные известия. Я был так утомлен, что пробовал было просить у Духонина разрешения прийти часов в 8 утра. Но Духонин настаивал, чтобы я пришел немедленно и захватил с собой председателя общеармейского комитета Перекрестова. Я тотчас оделся, нашел Перекрестова, и мы оба пришли к Духонину.
Было еще совсем темно. Духонин был измучен и бледен. На столе лежала, куча телеграмм. Из XXXV корпуса{44} сообщалась, что в нем разруха и о каком- либо сопротивлении большевикам не может быть и речи. Далее было известие, что большевистский эшелон стоит в Орше и утром предполагает двинуться дальше на Могилев. Далее была телеграмма от начальника 1 -й Финляндской дивизии о том, что дивизия 'решила' быть нейтральной и не препятствовать большевикам на пути. Кроме того. Духонин сообщил, что ночью у него была депутация ударников, которые поставили условием их дальнейшего пребывания в Могилеве разоружение георгиевцев, роспуск или даже арест всех комитетов и еще что-то явно ненужное и неисполнимое...'
Рассказав, что Текинский полк отказался защищать Ставку, Станкевич продолжает: 'Оставался выбор: или сдаться матросам, которые через несколько часов явятся в Могилев, или уехать. Я, конечно, настаивал на втором. Но Духонин возразил, что уехать невозможно уже просто потому, что в его распоряжении нет никаких средств передвижения. Гараж со вчерашнего дня был под влиянием большевиков из тайного военно-революционного комитета в Могилеве, который отдал приказ, чтобы ни один автомобиль не выезжал за пределы города. О поезде приходилось думать еще меньше, так как если бы даже удалось выехать из Могилева, то поезд был бы несомненно задержан в Жлобине, где стояла перешедшая на сторону большевиков дивизия.
Но я еще накануне в предвиденье такого положения дел принял некоторые меры. Я обеспечил приют Духонину в самом Могилеве и, кроме того, выяснил, что в городе, помимо штабного, имеется еще гараж эвакуированного Варшавского округа путей сообщения. Поэтому я предложил пройти вперед и уладить эти вопросы. Духонин же должен был выйти вслед за мной через четверть часа и в моем управлении встретить провожатого, который довел бы его или до автомобиля или до надежного помещения. Духонин продолжал колебаться. Но времени нельзя было тратить, так как днем самый выход из Ставки мог быть затруднителен. Духонин говорил, что его, собственный денщик следит за ним... Я оставил Раттэля, Дитерихса и Перекрестова убеждать Духонина, а сам отправился в гостиницу, где ночевал мой приятель и сотрудник Гедройц{45}. Я разбудил его и направил навстречу Духонину. Сам же я прошел к начальнику Варшавского округа путей сообщения доставать автомобиль. С трудом добудился. Но получил обещание, что к 9 часам автомобиль будет подан - раньше было невозможно, так как более ранние сборы могли возбудить подозрение. Совершенно случайно в моем распоряжении была печать Петроградского военно- революционного комитета. Поэтому я на всякий случай заготовил пропуск для автомобиля от имени этого комитета.
Около 8 часов я вернулся в гостиницу к Гедройцу и, к моему великому удовлетворению, застал там Духонина, Дитерихса и Раттэля. Перекрестов уже простился и отправился домой. Поездка была решена. И если бы автомобиль был готов, Духонин сел бы в него, и мы уехали бы. Но приходилось ждать. Духонина все время беспокоило, что на мосту{46} большевики поставят стражу и будут караулить. Но я был совершенно спокоен и уверял, что мы имеем перед собой для выезда из Могилева не менее двенадцати часов, а может быть, и целые сутки. Но неожиданно изменил свое мнение Дитерихс. До сих пор он так же убежденно доказывал необходимость отъезда Духонина, как и я. Тут же, в этой полуконспиративной обстановке, он почувствовал что-то противоречащее военной этике. И он уперся и настойчиво стал разубеждать Духонина. Мои возражения, что речь идет о дальнейшей борьбе, о сохранении идеи верховного командования и пр., он парировал указаниями, что Духонин не политический деятель и вне своей Ставки вести борьбы не может. Несмотря на серьезные колебания Духонина, Дитерихс убедил его немедленно вернуться в Ставку.
Я поставил им вопрос, как они считают: следует ли мне оставаться? Оба решительно возразили. Было решено, что Духонин немедленно после возвращения в Ставку протелеграфирует генералу Щербачеву{47}, что передает ему верховное командование. Поэтому мне следовало ехать на Румынский фронт.
Мы сердечно простились. Духонин натянул непромокаемую накидку, прикрывавшую его генеральские погоны, и вернулся в Ставку.
Через несколько часов, с большим, запозданием был подан автомобиль. В ту минуту, когда к Могилеву подходил большевистский эшелон, я переезжал днепровский мост, на котором, как я и ожидал, не было не только большевистской, но и вообще никакой стражи...'
Такова была последняя ночь Ставки. С утра и в ней и в городе было необыкновенно тихо - все ждали прибытия большевиков.
Поднявшись, как всегда рано, я поспешил в Исполком - там было пустынно. Из Исполкома я прошел в управление коменданта города и к часу дня вернулся к себе во 'Францию'.
Около двух часов мне позвонил по телефону Духонин,
- Знаете, Михаил Дмитриевич, что я сделал? - сказал он. - Я распорядился выпустить быховских заключенных...
- Зачем вы это сделали? - потрясенный спросил я. - Вы и так уже окружены ненавистью солдат. 'Быховцы' ушли бы и без вас - ведь их никто не охраняет, и хозяином в Быхове является сам Лавр Георгиевич. Но выпускать их - это значит самому лезть под топор. Ладно, - взяв себя в руки, уже спокойнее продолжал я, - того, что вы сделали, не исправишь. Но вам не нужна была эта лишняя ответственность.
- Ну, ничего не поделаешь! - характерным для последних дней обреченным тоном сказал Духонин и, пообещав позвонить мне снова, повесил трубку.
Часов в пять дня в мой номер, в котором в это время я, моя жена Елена Петровна, приехавшая из Петрограда, и генерал Гутор мирно пили принесенный коридорным чай, проникли с площади гулкие звуки военного оркестра. Я выглянул в окно и увидел тяжело шагавших матросов. Все они были, как на подбор: рослые, широкоплечие, в дубленых полушубках, но с привычными бескозырками на голове, с винтовками за плечами и в походных смазных сапогах вместо щеголеватых матросских ботинок. Вслед за матросами, держа равнение и даже печатая шаг, шла рота запасного лейб-гвардии Литовского полка, в который я попал еще безусым субалтерн-офицером.
Матросы и литовцы шли с вокзала и явно направлялись в Ставку.
'Господи, что-то будет?' - вздрогнул я и по привычке перекрестился.
Жена поняла; что происходит в моей душе, и тоже перекрестилась. Расстроился и генерал Гутор. О чае забыли и довольно долго не находили подходящей темы, чтобы хоть как-нибудь рассеять гнетущее состояние.
Часов в шесть вечера кто-то настойчиво постучал в дверь.
- Войдите! - крикнул я, и на пороге появился здоровенный матрос. Сбросив винтовку с ремня и небрежно стукнув прикладом об пол, он неприветливо спросил:
- Который тут генерал Бонч-Бруевич?
- Я - Бонч-Бруевич,- сказал я, осторожно освобождаясь от рук прильнувшей ко мне жены. - В чем дело?
- Товарищ Крыленко приказал вам явиться в Ставку. А я, стало быть, должен вас проводить,- пояснил матрос и добродушной улыбкой дал понять, что приставлен ко мне совсем не в качестве конвоира.
Должно быть, он заметил нервное движение Елены Петровны и, желая ее успокоить, изменил свой поначалу недоброжелательный тон.
Стараясь не сделать ни одного торопливого движения, я прицепил шашку и, облачившись в свою походную шинель, зашагал к Ставке.
Новый главковерх со своей небольшой, человек в пять, 'свитой' остановился не в