фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова, Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев, если они сами были родом из тех же времен? И из того же племени героев.
За фольклором, за фольклором!
За янтарным перебором!
За гармошкой, за рожком!
То в телеге, то пешком...
И с каким же интересом
Шел я полем, шел я лесом!
И не знал я до сих пор,
Что я - сам себе фольклор.
Пожалуй, первым эту его посланность нам из глубин своего же народа подметил близкий ему мистическим погружением в слово Юрий Кузнецов: 'Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина... А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена: 'Свищут над нами столетья и годы, - / Разве промчались они?' Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полета... Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия...' И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей трагические для нас всех слова: 'В линии Кольцов- Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин - последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии...' Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных основ русского слова. Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с Севера, вернулся в родное Подмосковье. Стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Глубину таланта, его мистическую основу не чувствовали и даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.
Я уходил в леса такие,
Каких не сыщешь наяву,
И слушал вздохи колдовские,
И рвал нездешнюю траву.
И зарывался в мох косматый.
В духмяный морок, в дымный сон,
И был ни сватом и ни братом
Жилец Бог весть каких времен,
И сосны дремные скрипели
И бормотали как волхвы.
Но где, когда, в каком пределе
Вся память вон из головы.
Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его, как некоего аномального явления. Ну ладно бы, выглядел явно странным, явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о запретности христианских тем и стародавних преданий.
И летят над путями походными
Солнцебоги с твоих рукавиц.
И проносятся песни свободные
Над провалами черных темниц.
Не поверишь, что написано в 1944 году, и публиковалось во всех его сборниках. Ясно и понятно, что он тогда же совсем молодым из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо 'солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает', но странно и загадочно, что тогда же и будучи тем же юнцом, одновременно с воспеванием реальных побед над фашистами он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу:
Порос морошкой мховый плис
надгробий
Но смутный голос дедовских предтеч
Остался в недрах правнуковой крови.
И когда пришел 'с огнем незваный незнакомец', русским воинам 'в этих камни заглушивших мхах / вдруг стала всем до боли близкой давность./ И каждый вспомнил: здесь родимых прах...'
Тогда уже, в сороковые годы, безусый хлипенький поэт боролся своими стихами не за власть Советов, и даже не за родимый, оставленный где-то в Подмосковье под немцами дом, а за архаичный национальный прамир Святой Руси. Он, как и Николай Клюев, мог назвать себя 'посвященным от народа', но, в отличие от своего великого предшественника, Николай Тряпкин не запирается в свой подземный рай, как в некое гетто прошлого, - скорее наоборот: вытягивает прошлое на свет, на волю, на будущее, озвучивает мистику, удивительным образом соединяя далекий от советских новин стародавний мир предков с прорывом в будущее, в русский безбрежный космос, становясь близким Велимиру Хлебникову, Андрею Платонову, ранним футуристам:
И над миром проходят
всесветные громы,
И, внезапно издав ураганные гамы,
Улетают с земли эти странные храмы,
Эти грозные стрелы из дыма и звука,
Что спускаются кем-то с какого-то лука
И вонзаются прямо в колпак
мирозданья...
И рождаются в сердце иные сказанья...
Можно еще вылавливать стилистические блохи в ранней поэзии Тряпкина, но меня поражает все та же мысль, что такие мистические стихи писались в военные и первые послевоенные годы.
Здесь прадед Святогор в скрижалях
не стареет,
Зато и сам Христос не спорит
с новизной.
И на лепных печах, ровесницах Кащея,
Колхозный календарь читает Домовой.
Понятно, что такие стихи не поместит в свою антологию типичной советской поэзии 'Уткоречь' Дмитрий Галковский. Не влезают по всем параметрам тряпкинские стихи в его 'квазиэпос разрушенной эпохи', это не поэзия Долматовского или даже Симонова. Это какой-то другой параллельный поток русской поэзии, который, не прерываясь ни на миг, жил еще в те суровые и победные, трагичные и величавые сороковые и пятидесятые годы. Русский народ и тогда еще умудрялся жить по своим внутренним законам, согласно собственному ладу:
Под низкой божницей мерцаньем
кимарит
Моргасик с луной пополам.
Старик повторяет в напев поминальник,
Догадки плывут по бровям
.....................
И шикает старый: припомнишь ли скоро,
Какого ты роду, чьих прав,
С безвестием троп, с бормотанием бора
Давно свои думы смешав?
Это диковинное стихотворение 'Пижма', написанное аж в 1946 году и тоже публиковавшееся во всех тряпкинских советских изданиях, противоречит не только так называемому поэтическому мейнстриму сталинских индустриальных лет, но и утверждаемой сегодня схеме нормы вольности сороковых-пятидесятых годов. А ведь было тогда еще немало таких колдунов по Руси: и Михаил Пришвин, и Борис Шергин, и Александр Прокофьев, и Николай Заболоцкий, - из северных, сибирских, уральских углов перла еще на литературную комиссарскую рать кондовая лучезарная мракобесная Русь. Более того, и советскость-то они переделывали по-своему, и ракетами позже научились управлять по-
