- Мама... Я, конечно, понимаю. Мама, я должен сказать тебе прямо...

И внезапно услышал странно спокойный ее голос:

- Что ж... пойдем... Я соберу тебя...

Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от жалости, от любви к ней, а сквозь пробные пулеметные очереди, сквозь тревожное гудение крыш доносились во двор тоскливые и далекие паровозные гудки.

Потом он видел ее на вокзале.

Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей не выходил никуда из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, непривычная тишина стояла в безлюдных батареях, только иногда, звеня шпорами, проходил по казарме дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: пушек, приборов и машин не было. Все в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром тополиными листьями.

Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему. С открытыми глазами он лежал на спине, и казалось, что ему дремлется. У него не было никаких желаний. Солнце не было прекрасным и теплым - оно потухло. И стрижи не кричали под окном - какой в этом смысл? Ни в чем не было смысла. Никогда, никогда мама не отопрет ему дверь, услышав его шаги, никто не скажет ему 'сын', и он не скажет уже до конца своей жизни 'мама'. А мама то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и просила пропустить мясо в мясорубке ('Ты у меня сильный, должен помогать'), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную голову, и прозрачные серьги тихонько покачивались в ее ушах.

Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле.

День отгорал, наступал вечер - сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось...

К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил:

- Ты чего?

Алексей не отозвался.

- Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили...

- Оставили.

- А ты чего лежишь?

- Так.

- Вернулся уж из мастерских?

- Да.

- Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся?

- Вчера или... позавчера...

- Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?

- Не хочу.

- А с пушкой как?

- Никак. - Алексей отвернулся.

- То есть как 'никак'? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то... На каком основании? Мы, стало быть, сейчас... это самое... то есть...

Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из каптерки.

- Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть... - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает!

Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил:

- В санчасть не ходите. Врача не надо... - Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число сегодня? - спросил сдавленно.

- Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.

12

Первый дивизион располагался в лесу.

Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.

По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.

Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист будил дивизион. И начинался день.

Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.

Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали 'летучие мыши'. Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов.

И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.

В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм.

Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, - сказал с досадой:

- Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное 'ура!' и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было.

- Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. - Истина!

- Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все.

Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову.

- Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А герой - это работяга. Этого бы только не забывать.

Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу.

- Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты?

- А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать.

Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно.

В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ШБС - 'щепетильную банку Степанова': спасительное это устройство, названное так по имени батарейного 'изобретателя', было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×