поднятым голосом.

Гребнин взволнованно вскинул голову и посмотрел вокруг, потом на Луца, который, казалось, сосредоточенно прислушивался к стуку шагов, легонько толкнул его плечом: 'Начинай, самое время!' Луц помедлил и слегка дрожащим голосом запел:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой!

Они запевали в два голоса; глуховатый голос Луца вдруг снизился, стихая, и тотчас страстно подхватил его высокий и звенящий голос Гребнина, снова вступил Луц, но голос Гребнина, удивительной силы, выделялся и звенел над батареей.

И будто порыв грозовой бури подхватил голоса запевал:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна-а.

Идет война народная,

Священная война...

Алексей хмурился, глядел на город. Песня гремела. Неясное, холодное, розоватое зарево - отблеск домен - светлело вдали над шоссе, и Алексей на какое-то мгновение вспомнил Ленинград, дождливый день, эшелон, мокрый от дождя, себя в сером новом костюме, сестру Ирину, мать... Тогда под гулкими сводами вокзала звучала из репродуктора эта грозная песня. А она смотрела на него долгим, странным взглядом, будто видела впервые, и он убеждающе говорил ей: 'Мама, я скоро вернусь'. А когда все, возбужденные, что-то весело крича провожающим, стали влезать в вагоны, мать взяла его за плечи и, как не делала никогда, надолго прижалась щекой к его лицу и, сдерживая рыдания, выговорила; 'Боже мой! Мальчики, мальчики ведь!..'

'Мама, я скоро вернусь!' - повторил он и побежал к вагону, когда поезд уже тронулся. Ему тогда казалось, что все это лишь на несколько месяцев, что он скоро вернется. Но пролетели годы. И, только получая письма, он вспоминал, что тогда, на вокзале, он заметил, что у мамы, постаревшей после гибели отца, около губ горькие морщинки и шея напряженная, тонкая, как у Ирины. 'Милая, родная моя, как я виноват перед тобой! Я знаю, как ты думала обо мне все это время! Разве я не помнил тебя? Прости за короткие, редкие мои письма. Я все расскажу, когда мы увидимся! Я все расскажу...'

Алексей уже не слышал песни и голосов запевал. Приступ тоски по дому, нежности к матери и чего-то еще, полузабытого, дорогого для него, захлестнул его, мешал дышать и петь.

Песня прекратилась, и слышалась тяжелая, слитная и равномерная поступь взводов.

Обычно после отбоя, когда училище погружалось в тишину, а к черным стеклам мягко прислонялась тьма, во взводе начинались разговоры; они не замолкали далеко за полночь.

В этот вьюжный вечер перед гауптвахтой Алексей Дмитриев лежал на своей койке, слушая вой ветра в тополях и далекие, слабые гудки паровозов сквозь метель.

А в полутьме кубрика, в разных концах по-шмелиному жужжали голоса батарейных рассказчиков; там хохотали приглушенно, шепотом, чтобы не услышал дежурный офицер; кто-то грустно мурлыкал в углу:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки...

На соседней койке вдруг заворочался Толя Дроздов, потом властно сказал кому-то:

- Прекрати стежки-дорожки!

В углу мурлыканье прекратилось. Дроздов - негромко:

- Спишь, Алеша?

- Нет.

- Я тоже. - Он приподнялся на локте; ворот нижней рубахи открывал сильную ключицу. - Понимаешь, Алеша, странно все, - проговорил Дроздов вполголоса. - Прошел войну, остался жив, вот теперь в училище... А Леши Соловьева нет. И знаешь, странно, глупо погиб. Сидели в хате, тепло, дымище, за окном снег вот так падает... За Вислой уже. Километра два от передовой. Леша сидел около стола, писал письма и тихо напевал. Он всегда пел: 'Позарастали стежки-дорожки...' А я, знаешь, слушал. И грустно мне было от этих слов, черт его знает! 'Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою...' И, видно, лицо у меня нахмурилось, что ли. А Леша увидел, подмигнул мне и спрашивает: 'Ты чего?' И знаешь, встал и начал языком конверт заклеивать. И вдруг - дзынь! - две дырочки в стекле. А Леша медленно валится на лавку. Я даже сразу не понял... Понимаешь? Эти стежки-дорожки!.. Никогда я этого не забуду, никогда!..

Под большим телом Дроздова заскрипели пружины, он лег, положив руки под голову, глядя в темноту. Долго молчали.

- Я помню Лешу, - тихо сказал Алексей.

И внезапно все то, что было прожито, пережито и пройдено, обрушилось на него, как ожигающая волна, и все прошлое показалось таким неизмеримо великим, таким огромно-суровым, беспощадным, что чудовищно странным представилось: прошел все это, десятью смертями обойденный... И тут же с замиранием почему-то подумал о той жизни, до войны, - о Петергофском парке, о горячем песке пляжей на заливе, о прозрачной синеве ленинградских белых ночей, о Неве с дрожащими огоньками далеких кораблей - 'Адмирала Крузенштерна' и 'Товарища', - о том, что было когда-то.

Утром взвод был выстроен. Холодное зимнее солнце наполняло батарею белым снежным светом.

- Курсанты Дмитриев и Брянцев, выйти из строя!

- Курсант Дроздов, выйти из строя!

'Зачем же вызвали Дроздова?'

- Вот вам, курсант Дроздов, записка об аресте, возьмите винтовку, пять боевых патронов. Все ясно?

'Ну да, все как по уставу. Если мы вздумаем бежать. А куда бежать? И зачем? Дроздов имеет право стрелять... Совсем хорошо!'

- Курсанты Дмитриев и Брянцев! Снять ордена, погоны, ремни!

Они сняли ордена, погоны, ремни, и, когда Алексей передавал все это Дроздову, у того дрогнула рука, на пол, зазвенев, упал орден Красного Знамени. Алексей быстро поднял его и снова протянул Дроздову. В сорок третьем Алексей получил этот орден за форсирование Днепра: погрузив орудия на плоты, два расчета из батареи на рассвете переплыли на правый берег, закрепились там на высоте и - двумя орудиями - держали ее до вечера. Это было в сорок третьем. 'Ничего, Толька, ничего. Поживем - увидим...'

- Отвести арестованных на гарнизонную гауптвахту!

- Скоро встретимся, - сказал Алексей.

- Не унывай, братва, - поддержал Гребнин из строя. - Перемелется - мука будет!

В шинелях без ремней, без погон, они спустились по лестнице, миновали парадный вестибюль, вышли на училищный двор. Над снежными крышами учебного корпуса поднималось в малиновом пару январское солнце. Тополя стояли неподвижно-тяжелые, в густом инее. Сверкая в воздухе, летела изморозь. Под ногами металлически звенел снег. Шли молча. Алексей вдруг вспомнил, как в Новый год он провожал Валю по синим сугробистым переулкам, как она шла рядом, опустив подбородок в мех воротника, внимательно слушая свежий скрип снега. Он взглянул на Бориса: тот шагал, засунув руки в карманы, зло глядя перед собой.

Потом они шли через весь город, по его немноголюдным в этот час улицам. На них оглядывались; сухонькая старушка, в платке, в валенках, остановилась на тротуаре, жалостливо заморгала глазами на сумрачного Дроздова.

- Куда ж ты их ведешь, сердешных?

- В музей веду, мама, - ответил Дроздов.

Проходили мимо госпиталя, огромного здания, окруженного морозно сверкавшим на солнце парком. У ворот - крытые санитарные машины, все в лохматом инее: должно быть, в город прибыл санитарный поезд. От крыльца госпиталя к машинам бежали медсестры в белых халатах; потом начали сгружать носилки.

'Они оттуда, а мы на гауптвахту... Тысячу раз глупо, глупо!' - в такт шагам думал Алексей, стиснув зубы.

4

Во всем учебном корпусе стояла особая, школьная тишина; пахло табаком после перерыва; желтые прямом угольники дверей светились вдоль длинного коридора, как обычно в вечерние часы самоподготовки. Шли будни, и в них был свой смысл.

Курсант Зимин, худенький, с русым хохолком на голове и мелкой золотистой россыпью веснушек на носу, вскочил со своего места, словно пружинка в нем разжалась, тоненьким обиженным голосом проговорил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату