– Да видите ли, – сказал он без охоты, отводя глаза, – это такая история…
– Ну, – сказала она.
– Интимная история, – выдавил он. – Никаких убийств… – и засмеялся, а она снова покраснела.
– А прятаться–то зачем? – спросила строго. – Ну, интимная, интимная, а мы ведь как вас принимали, помните? Чего в кустах–то прятаться? Зашли бы когда…
– Вашу сестру помню, – сказал он равнодушно, – офицеров каких–то… Зачем вспоминать? Другая жизнь…
Он круто повернулся и пошел к казарме.
Но она не успокоилась, тянула ниточку, тянула, вытягивала, допытывалась с дотошностью дитяти, разматывала, словно в той ниточке была заключена и ее судьба с холодными глазами. Она подкарауливала его где могла, сталкивалась с ним как бы случайно, словно приучала к себе. Какой–то затаенный инстинкт велел ей думать о нем и тревожиться за него. «Дался тебе этот князь, – говорил ей полковник Курочкин, – да у него там чепуха какая–то любовная… Кому–то он там не потрафил. Ну, в общем, там у них это дело, дочка, обычное… – и всматривался в холодные глаза Адели с подозрением, но мог разглядеть лишь знакомое упрямство. – Полковник фон Мюфлинг зря с парочкой твоей кататься бы не стал, нет. С чего бы ему так разъезжать? Уж я–то знаю. А после, видишь, как оно все вышло? Ну, пригласи его, пригласи его к нам, поглядим…» И она звала Мятлева, да он отказывался, благодарил и отказывался. «Да ты пригласи его, – говорил полковник. – Чего это он? Могу и приказать». Вдруг Мятлев признался ей по–свойски, что ему тяжело бывать в их доме. «Вы сами должны понять, Адель. Да и что они, эти визиты?…» Ему надоела эта высокая, грубая, назойливая барышня, ее опека, постоянная надобность что–то ей разъяснять, втолковывать, надоело ускользать от нее, увертываться. В казарме уже посмеивались исподтишка, намекали отдаленно, хотя бывшего князя и сторонились, словно просматривали сквозь грязные его одежды, как течет в нем кровь, покуда еще голубая. Да, он топтался в первые дни, укрываясь в вечерней тени, под окнами комендантского дома, где обычное человеческое недомогание Лавинии было единственной трагедией, омрачавшей баснословный ликующий их вояж. Он смотрел на эти окна скорее даже с умилением, чем с тоской, уже не веря, что все это было, могло быть, что все это было действительно с ним, а не придумалось случайно. Но он не хотел заходить в этот дом, потому что к нему прикоснулись бы живые и теплые вещи и превратили бы этот давний сон в горькую безвыходную явь. Как можно было объяснить все это долговязой девице, изнывающей от желания позаботиться о бывшем князе, сожалеющей об его падении, созданной, вероятно, только для того, чтобы провожать, встречать и соболезновать? Она наделала такого шума в крепости, требуя ото всех участья в Мятлеве, так взбаламутила все кругом, что, наверное, последовал бы взрыв, когда бы не очерствевшие души крепостных героев. И все–таки ей удалось его уговорить, и он, испросив разрешения у взводного офицера, отправился в комендантский дом. Конечно, разрешение это было пустой формальностью, и никто не стал бы ему чего–то там запрещать, а тем более – навестить коменданта, но Мятлев положил за правило не злоупотреблять сочувствием к себе крепостных офицеров.
В комендантском доме все было на прежних местах, как и тогда, и у него сначала закружилась голова.
Адель сама подавала им питье и еду. Окна были распахнуты. Самовар гудел. Все шло своим чередом, и даже на лице Мятлева появился румянец, а настороженность первых минут исчезла, и опытный в таких делах полковник сразу же определил всему свое место: «А вы, сударь, напрасно отказываетесь жить по– человечески, – сказал он, наливая очередную, – совсем и не нужно в казарме жить… Уж коли вам предложили… Эээ, а вот это и вздор: ну что хорошего среди казарменного смрада? Эк от вас от самого как несет… Это все предрассудки, что вы говорите, милостивый государь. Это у вас там, в Петербурге, можно придавать значение параграфам и уложениям, а у нас это все не в цене: князь – не князь… Да что, я не знаю, как это бывает?…» И спустя полчаса: «Да бросьте вы, ей–богу! Вот, ей–богу, сразу видно, что мало по вас палили! Тут даже, я вам скажу, командующий левым флангом, генерал Барятинский заезжал, новичок, да и тот сразу понял ситуацию. Тут у нас, царствие ему небесное, такой же был, как вы, из несчастных, так генерал ему первый руку подал! Да мало ли там что? Ну, беда у вас временная, ну, неудача, так не помирать же…» И спустя полчаса: «Ах, вы без срока?… Худо это, батюшка. Обычно ведь как? Обычно до отличия в деле, и гуляй… А тут вон, значит, как? Худо, конечно…» – «Подумаешь, – сказала Адель с вызовом, – чего же здесь худого? Помилуют небось…» – «Худо, – сказал полковник, – когда человек знает, что до отличия, тогда он питает надежды, а когда не знает – кончится это когда–нибудь или нет, то тут всякие мысли в голову лезут…» – «Да какие тут еще мысли!» – рассердилась Адель. Они снова молча выпили. «А вот какие, – сказал полковник с безжалостностью пьяного, – тут у нас в давние времена был еще один из несчастных, и был он без выслуги, и, видимо, с ума сошел от безнадежности, что–то ему стукнуло, видимо, так он возьми и побеги…» – «Куда побеги?» – не понял Мятлев. «Кто ж его знает – куда? В бега ударился, не выдержал, – сказал полковник, – вот куда!» «Сацхали!» подумал Мятлев и засмеялся. «Напрасно, батюшка, смеетесь, – обиделся полковник, – его поймали и засекли…» – и с пьяной пристальностью уставился в глаза Мятлеву. «Да ладно вам, – сказала Адель, – нашли чего вспоминать!» – «Интересно, – засмеялся Мятлев, холодея, – a ведь могли и не поймать…» – «Что вы, – покачал лысиной полковник, – обязательно поймают и засекут… Это опытных разбойников поймать трудно, а вашего, нашего брата… что вы». Ему стало жарко от водки, от степной духоты, вливающейся в окна, от раскаленного самовара, от таинственных, страшных, дух захватывающих предостережений хмельного коменданта, от внезапно покрасивевшего лица унылой забытой барышни, хлопочущей вокруг него. Ему стало жарко от острой, пронзительной, раскаленной спицы, проткнувшей его загорелую, обветренную, хорошо выделанную кожу, скользнувшей внутрь и коснувшейся своим жалом каких–то его давно уснувших чувств. И он ощутил, как что–то голубое тяжело и широко шевельнулось где–то у него внутри. Он оглядел свои руки и остался ими доволен: это были надежные, спокойные, преданные руки. Пока полковник выдавал известные лишь ему одному военные тайны, а Адель бесцельно кружилась вокруг стола, Мятлев созерцал себя со стороны, и это тоже вполне его удовлетворило. Не было суеты в жестах и суетности в душе, не мучили неопределенность и безвыходность; напрягшиеся мускулы звенели, вчерашний ужас от Алексеевского равелина выглядел смешным…
Как рано теряет человек надежду, как горько плачет на ее похоронах, с каким трагическим опозданием вдруг осознает, что нет же, вовсе и не умерла, жива, молода и безотказна! Но уж ежели ты это осознаешь и не чувствуешь себя погибшим, так бей в барабан!…
Он кивал полковнику в ответ на его мудрые предостережения, но, вслушиваясь, понял, что комендант рассказывает о собственной жизни. Оказалось также, что Адель не просто кружится, словно потеряв что– то, а медленно вальсирует, забыв про гостя. Все было мирно и прелестно, но чего–то все–таки не хватало, и это немного мучило и даже раздражало Мятлева.
– А почему же его нет? – спросил он у полковника.
– Какие? – не понял комендант, хлопая покрасневшими веками. – Вы чего–нибудь ищете?…
«Да нет же, – подумал Мятлев, – вот дурак какой… Почему я не могу… не имею права…»
– Имею я или не имею?– спросил он.
– Отчего же, – сказал полковник покладисто, – мы всегда рады…