странное ощущение: как будто он догадывается о цели ее визита, но не может сформулировать этого, не может назвать, не находит нужных слов. Конечно, какое–то туманное предназначение им ощущалось, что– то такое брезжило в сознании: кто она и с какой целью пожаловала, но только брезжило. Единственное, что он отчетливо сознавал, это то, что, боясь ее, презирая, даже ненавидя, все–таки ждет ее, боится и ждет, отвергает и тянется к ней.
Она сидела неподвижно, не глядя на него, но какие–то тайные нити тянулись меж ними, какие–то незримые волны лихорадочно, упруго сновали от нее к нему и обратно, и уже можно было обходиться без слов… В первый раз ее молчание показалось ему зловещим, неподвижность – роковой, но нынче этого ощущения уже не было; напротив, он теперь начинал понимать, что она явилась помочь ему, хотя, кажется, не совсем представляет, как это сделать… как это сделать… Он даже огорчился, когда она исчезла вновь.
– Я ее боюсь, – сказал он Александре Федоровне, – она мне отвратительна, но я чувствую, что не могу без нее, не смогу… – и улыбнулся. – Это, видимо, от жара?
– Странно, – сказала она торопливо, – это что, снится?
– Не совсем, – сказал он, борясь с подступающим кашлем, – конечно, это в общем сон, но не такой, как обычно… У меня такое чувство, что я ее давно знаю, но она не нашего круга… крууууга… га… га…
Александра Федоровна вскрикнула и уставилась на Мандта. Доктор откинул одеяло и прильнул к груди Николая Павловича. Император открыл глаза и сказал в продолжение разговора:
– Она мне дает понять, что она мне крайне необходима. Какова?…
Александра Федоровна машинально кивнула. Она сидела рядом, а казалась очень далекой… «Кто она?» – подумал Николай Павлович о жене. И ему захотелось увидеть незнакомку. Вообще он понял, что все члены его семьи и его ближайшие сотрудники с этой дамой незнакомы, ибо стоило ей исчезнуть, как тотчас появлялись Александр Николаевич, насупленный и озабоченный, или жена, или Санни, или Мандт, или прокрадывался Орлов, бормоча какие–то чуждые, пустые сообщения, – все они были знакомы, привычны, но расплывчаты и не совсем понятны.
– Там фельдъегерь из Крыма, – сказал Александр Николаевич, – и князь Меншиков просит вашего согласия…
«Просит нашего согласия, – подумал Николай Павлович с раздражением и болью, – просит согласия… согласен просить…» Боль сделалась невыносима. Незнакомка вновь сидела на прежнем месте, теперь он понимал, что она явилась спасти его от этой боли, от позора, от крушения. «Хотелось бы знать, какую цену ты запросишь, – сказал он ей, – с тебя ведь станет», – но в глубине души он уже догадывался о цене и просто делал вид, что ничего не понимает. Видимо, она обиделась на него, потому что демонстративно резко удалилась. Тут он почувствовал себя легче, словно что–то тяжелое внутри него наконец оборвалось.
– Ффу, – выдохнул он, – кажется, отпустило, – и оглядел молчаливых, напряженных присутствующих выпуклыми поблекшими голубыми глазами, – этот февральский ветер… с ним шутки плохи…
Все вокруг растерянно заулыбались, закивали, задвигались, зажестикулировали, словно над новорожденным, и он подумал, что жизнь промелькнула как–то уж слишком мгновенно. И тут он вспомнил всю свою жизнь и себя самого в детстве и попросил всех удалиться, кроме старшего сына.
– Мне, кажется, лучше, и у меня есть идея, – сказал он Александру, – ты не думай, Саша, что я намереваюсь читать тебе нотации или делать напутствия, бог с ними, – и подмигнул ему, – там в столе у меня есть старые записки о моем детстве… и я хочу, чтобы именно ты почитал мне оттуда кусочки…
Он с удовольствием видел, как сын раскраснелся, листая старую тетрадь. Он закрыл глаза и услыхал будто бы свой собственный молодой голос.
– «Мои родители известны всем, и я могу лишь к этому добавить, что я родился в Царском Селе, 25 июня 1796 года… Мне думается, что мое рождение было для императрицы Екатерины последним счастливым событием: она желала иметь внука, а я, как говорят, был большим и здоровым ребенком, так как даже она, благословляя меня, сказала: «Экий богатырь!…» Ко мне были назначены взятая от генеральши Чичериной шотландка мисс Лайон, а для ночных дежурств – г–жи Синицына и Пантелеева; кроме них при мне находились еще четыре горничных и кормилица – крестьянка Московской Славянки…»
– Состояние странное, – сказал Николай Павлович самому себе, – и болен и не болен, ничего не болит, даже страшно… – и снова закрыл глаза.
– «…При жизни императрицы Екатерины, скончавшейся 6 ноября того же года, мои братья и сестры, разлученные с отцом и матерью, оставались на попечении уважаемой и прекрасной женщины, графини Ливен, которую страшно любили и которая всегда была образцом неподкупной правдивости, справедливости и привязанности к своим обязанностям…»
– Да, да, – сказал Николай Павлович, – мне кажется, что я никогда не делал зла сознательно…
– Papа, – начал было Александр Николаевич, но отец показал ему жестом, чтобы он продолжал.
– «…Отец удостоил зачислить меня в 3–й гвардейский полк. В Павловске я ожидал однажды отца в нижней комнате, и когда он возвращался, то я вышел в калитку малого сада ему навстречу. Он же, отворив калитку и сняв шляпу, сказал: «Поздравляю, Николаша, с полком. Я назначил тебя в Измайловский…» Однажды, когда я был испуган шумом пикета конной гвардии, стоявшего в прихожей моей матери в Зимнем дворце, отец мой, проходивший в это время, взял меня на руки и заставил перецеловать весь караул… Отец мой нас нежно любил и однажды подарил мне золоченую коляску с жокеем и парою шотландских вороных лошадок… Образ нашей детской жизни был довольно схож с жизнью прочих детей, за исключением этикета, которому тогда придавали необычайную важность. С момента рождения каждого ребенка к нему приставляли английскую бонну, двух дам для ночного дежурства, четырех нянек или горничных, кормилицу, двух камердинеров, двух камер–лакеев, восемь лакеев и восемь истопников…»
Николай Павлович хмыкнул, не открывая глаз.
– Подумать только, – сказал он, – восемь истопников! – И подумал: «Какая жара! Восемь истопников… А потом начинаются болезни… Болезнь изнуряет организм, ослабляет, размягчает мозг… Чувствуешь себя неполноценным… и они там, в Крыму, заполнили все госпитали тифозными, дизентерийными, помешанными… уходят с развернутыми знаменами и сходят с ума… а эти дураки курьеры, словно машины, одинаково выпаливают и радостные вести и горестные…»
– «…Во время церемонии крещения вся женская прислуга была одета в фижмы и платья с корсетами, не исключая даже кормилицы. Представьте себе странную фигуру русской крестьянки из окрестностей Петербурга в фижмах, в высокой прическе, напомаженную, напудренную и затянутую в корсет до удушья. Тем не менее это находили необходимым. Лишь при рождении Михаила отец освободил этих несчастных от