– Надеюсь, вам лучше? – спросил он осторожно.
– А ведь я пьяна, – сказала она просто, как старая знакомая, и засмеялась, и тут же прозрачное мягкое тепло заструилось из ее глаз.
– Вот история, – сказал Мятлев. – Вы так дрожали вся, вся были в ознобе… Нельзя было вас не пожалеть.
– С чего бы это? – усмехнулась она не слишком доброжелательно.
Голос у нее был низкий, цыганский, густой. В движениях исчезла торопливость. Казалось, что безмятежность никогда не покидала ее, а все, что произошло, произошло не с нею, и лишь то, как она придерживала халат, этот сжатый кулачок, похожий на детский, вцепившийся в материнскую юбку, лишь это настораживало. Нет–нет, а где–то там что–то там кипело и каждую секунду могло вырваться, и чахоточная супруга Егорова пересчитывала в углу серебряные ложки и не думала уходить, и дочь Егорова, взгромоздив свое рыхлое тело на стул и приоткрыв рот, бесстыдно взирала то на князя, то на его даму. Ложки звенели и мешали ей слушать разговор.
– Маменька, – морщилась она, – да будет вам!
– С чего бы ему меня жалеть? – сказала незнакомка. – Вы сядьте. Вот сюда можно, рядом, вы мне не помешаете. Я совсем пьяна, господибожемой… – и засмеялась. – Ну, что же мы будем делать дальше? Как вы намерены со мной?… Что вы намерены?… Он опять будет хватать… Вы опять будете хватать меня за руку, или я могу поступать как мне заблагорассудится? – и нахмурилась.
– Пожалуйста, – торопливо сказал Мятлев, – я хотел вам помочь… Разве так уж предосудительно мое желание оказать вам помощь, вам помочь?…
– С чего бы это ему мне помогать? Разве я его просила?… Да я сроду его не просила, господибожемой… Я вас и не знаю, милостивый государь. Да что это с вами: схватили за руку на виду у всех. Вы что, всех так хватаете?
– Нет, не всех, – сказал Мятлев, как мальчик.
– Ах, не всех! Значит, я ему показалась… Значит, ему показалось… Ну, сударь, извините. Господибожемой, влили водку! Этого еще не хватало.
Вдруг он понял, что она замечательно хороша, просто чертовски хороша, особенно здесь, среди этих кружев, и этих женщин, и этих серебряных ложек, под этими низкими потолками, не ведомая никому, притворяющаяся, что опьянела; а надо было уходить, но она была так хороша, что это мешало откланяться и выйти.
Супруга Егорова все быстрее, все лихорадочнее пересчитывала ложки. Они уже звенели так, что слова были еле слышны. Подобно серебряным рыбкам, они, оглушительно грохоча и сверкая, пересыпались из ладони в ладонь, затем почему–то в миску, затем почему–то в ящик, и снова на ладонь, и из ладони в ладонь…
– Маменька, да будет же вам…
В раскрытую дверь вошел фон Мюфлинг на негнущихся ногах. Его голубой мундир на фоне канареечной стены сиял, словно кусочек неба в обрамлении увядшего лета.
– Я свршенно рстерян, – сказал он, пытаясь улыбнуться. – Обспокоен… Н–н–не нужно ли чво?
Незнакомка взглянула на Мятлева испытующе. Затем решительно прошла за ширму.
– Оч–ч–чнь хшо, – удовлетворенно выговорил фон Мюфлинг. – Я велю пзвать извз… вз… звзззз… чка… – потом кивнул на ширму: – Бдняжка… – и исчез.
– Я вас прошу, – нараспев сказала она из–за ширмы, – прошу вас выйти вместе со мной… Уж ежели вы так добры и великодушны, так отчего бы вам не выйти?… Отчего бы ему не выйти со мной?
– Да я жду вас, – обрадовался Мятлев, что все само собой разрешилось и видя в этом какой–то тайный сигнал.
– Интересно, с чего бы это ему меня ждать… – бубнила она, одеваясь. – Какой странный, господибожемой… – и кашлянула.
Медленно и торжественно, сопровождаемые тишиной (ибо серебряный водопад внезапно замер), они спустились с душных кружевных небес и пошли сквозь любопытную толпу по живому коридору. Ей снова пришлось облачиться в сырое платье, и тело ее начинал бить озноб. Егоров с аккуратной почтительностью катился вслед за ними.
Ливень давно прекратился, но тяжелые тучи висели над городом. Дул резкий холодный ветер, и уже не было вокруг радостной пестрой толпы, а лишь, венчая окончание присутственного дня, растекался теперь, куда ни глянь, поток серолицых людей в поношенных темных мундирах с медными пуговицами. Движения их были однообразны, походка шаркающая; запах подгорелого лука висел над проспектом, возносился к небу, запах подгорелого лука, квашеной капусты и пота… Их тусклые глаза сливались в один, и в нем, этом громадном глазе, на самом дне его громадного тусклого зрачка шевелилось невзрачное счастье от предвкушения каждодневных благ, навеваемое запахом подгорелого лука.
На мостовой перед трактирной дверью уже стояла наемная карета с предусмотрительно распахнутыми дверцами. Возле нее покачивался, расплывшись в туманной улыбке, фон Мюфлинг, словно встречал гостей на пороге собственного дома.
– Пршу… – и подал незнакомке руку, и помог ей взобраться в экипаж, сам едва не упав при этом.
Мятлев поблагодарил его, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться. Савелий Егоров тронул князя за плечо и шепнул ему по–свойски:
– Ваше сиятельство, вы не гневайтесь, однако мои дамы говорят, будто знают вашу даму: знаем, мол, ее… Ее будто все уже знают в том смысле, что она, мол, э–э… Ну, знаете, как про это говорят. То есть не только мои дамы, а и прочие… А я ведь знаю вашу доброту… – и засмеялся. – Знаем вас, ваше сиятельство…
– Бдняжка, – сказал фон Мюфлинг, поклонился и на негнущихся ногах зашагал обратно в трактир.
В экипаже она, не стесняясь, прижалась к Мятлеву содрогающимся телом; голову, пахнущую дождем, склонила ему на плечо, и ему ничего уже не оставалось, как обнять ее, и он обнял.