Дело в том, что Коккрофт оказался тем кавендишевцем, с которым Гамов детально обсуждал экспериментальные следствия своей теории. Почему эта доля выпала Коккрофту? Возможно, тут действовал случай. Если так, то это был очень разумный выбор с его стороны.
Энтузиазм молодости (ему шел только еще тридцать второй год) сочетался в Коккрофте с трезвой многоопытностью (ему шел уже тридцать второй год!). Но всего существенней было другое, в его лице сочетались воедино инженер-электрик, физик-экспериментатор и математик-профессионал. Он не оканчивал ни электротехнического института, ни математического факультета. Однако два года, проведенные в юности на манчестерском предприятии известной компании «МетрополитенВиккерс», сделали его электриком высокого класса. А необходимость выйти на первое место при конкурсной сдаче знаменитого математического трайпоса заставила его приобрести незаурядную осведомленность во всех разделах математики. Она была и прежде его коньком — он учился у Горация Лэмба, — но стать победителем трайпоса ему и вправду было необходимо: только под этим условием Резерфорд в 22-м году обещал Коккрофту место в Кавендише. Отчего так случилось, Коккрофт в своих мемориальных лекциях не рассказал. Однако так случилось, хотя на сэра Эрнста до крайности было непохоже столь почтительное отношение к экзаменам. И такая злодейская требовательность к юноше на него тоже была не слишком похожа.
У Чадвика и Эпплтона молодой йоркширец прошел кавендишевский физпрактикум. У Капицы — первую школу оригинального экспериментирования. И ко времени встречи с Гамовым он был совершенно готов к большим лабораторным делам.
Кстати, весьма вероятно, что Капица и сыграл в этой встрече роль благого случая, сделавшего разумный выбор. Джон Коккрофт давно уже стал его другом. А Георгий Гамов еще оставался его соотечественником. Вот он и свел их.
Да, двадцатишестилетний автор теории туннельного эффекта тогда оставался еще Георгием Гамовым из Ленинградского университета, а вовсе не был Джорджем Гамоу из университета Вашингтона. И кому могло прийти в голову, что со временем такое превращение совершится! Тогда, в 28-м году, ни его учителям, ни приятелям не думалось, что он способен на вероломство, и в один злосчастный день, разом обманув их веру в его порядочность и доверие государства, решит не возвращаться на родину из очередной заграничной командировки.
Конечно, можно было бы и не касаться здесь этой скверной истории, если бы в резерфордовской фольклоре не бытовала версия, по которой сэр Эрнст отнюдь не остался равнодушным к решению Гамова.
Вообще-то он прекрасно к нему относился. Лишь однажды Гамов вызвал его ярость, когда в начале 30-х годов одновременно с Вором гостил в Кембридже. В честь датчанина был устроен в Ньюнхэм-коттедже званый чай. Мужчины разговаривали о гольфе, дамы — о туалетах, и Бору это быстро надоело. Он наклонился к Гамову и сказал: «Я видел внизу мотоцикл, кажется, ваш. Не покажете ли вы мне, как он работает?» Через несколько минут бешеное тарахтенье машины и крики заставили сэра Эрнста бросить гостей и поспешить на улицу. Оседланный Бором мотоцикл носился по Квин-роуд, распугивая прохожих, собак и велосипедистов. Бор не умел его остановить. И дело кончилось бы плохо, если бы внезапно не заглох мотор. В тишине растерянный Гамов услышал громоподобный голос: «Если вы еще раз дадите эту колясочку Нильсу Бору, клянусь, я сверну вам, Гамов, вашу проклятую шею!» По-английски это звучало еще гораздо грубее, чем порусски. Но именно это-то свидетельствовало, что Гамов в Кавендише — «свой парень», с которым можно не стесняться.
Так вот рассказывали, что, когда в середине 30-х годов Гамов появился в Кембридже и попросил Резерфорда принять его в штат Кавендишевской лаборатории, тот ответил отказом. Эту версию считает вполне правдоподобной кавендишевец тех лет Александр Ильич Лейпунский, продолжавший работать у Резерфорда и после отъезда Капицы. Ныне почтенный украинский академик, а в ту пору молодой ленинградский физик — выходец все из той же неиссякавшей школы Иоффе, он хорошо знал Гамова. И прекрасно чувствовал тогдашнюю атмосферу в Кавендише. Кстати, Иоффе утверждал, что Резерфорд потребовал у Гамова согласия Советского правительства.
Молва приписала сэру Эрнсту еще и патетическую фразу: «Люди, пренебрегающие своей родиной, мне не нужны!» Едва ли он мог так выразиться: это было бы не в его стиле. Но подумать так он мог: это было бы в его духе — осудить Гамова, как человека, позволившего себе «поссориться с молоком матери». Для него тут не в политических категориях было дело, а в некоем безотчетном нравственном законе. Чуждый какого бы то ни было националистического неандертальства, глава разветвленной интернациональной школы физиков, Папа для многочисленных мальчиков со всех континентов, он сам всю жизнь испытывал острую и ревнивую любовь к родным краям, с которыми был разлучен. И взрывался, если ктонибудь хоть намеком эту любовь оскорблял. Известно было его столкновение с архиепископом Йоркским. В праздном разговоре на каком-то приеме архиепископ осведомился, сколько людей живет на Южном острове Новой Зеландии. Сэр Эрнст с живостью ответил: «Тысяч двести пятьдесят!» Архиепископ недоверчиво усмехнулся: «Так мало? Да ведь это же не больше, чем население любого среднего английского города, вроде Стока-на-Трэнте!» — «Что вы хотите этим сказать?» — угрожающе прорычал Резерфорд. «И я увидел, — рассказывал сам архиепископ резерфордовцу Расселу, — как вспыхнуло лицо вашего профессора и кровь бросилась ему в голову». А затем архиепископ услышал патриотическую филиппику Резерфорда — неистовую и юмористическую одновременно, достойную самого Рабле: «Может быть, населения там и не больше, чем в Стоке-на-Трэнте, но позвольте мне заявить вам, сэр, что любой новозеландец с Южного острова, на выбор, мог бы перед завтраком сожрать натощак всех жителей вашего Стока и еще остался бы при этом голоден!» Вот так!.. Подлежали ли обсуждению подобные чувства? А он, как всякая истинно масштабная и нерушимо цельная натура, признавал и для себя и для других одни и те же нравственные обыкновения. Нет, ему и вправду претила бы мысль оставить Гамова в Кавендише.
Однако осенью 28-го года до всего этого было еще далеко. И Гамов ничем не омрачил свое короткое пребывание в Кембридже. Той осенью он был героем дня в атомно-ядерной физике и его визит к Резерфорду имел чрезвычайные последствия. Хотя в том же году и независимо от Гамова к решению проблемы потенциального барьера пришли еще два американца, Гарни и Кондон, именно гамовская работа сыграла существеннейшую роль в изучении атомного ядра. И это понятно без долгих слов: ей посчастливилось сразу стать достоянием выдающихся экспериментаторов в самой передовой лаборатории того времени.
Снискав благословение Папы на подвиг изобретательности (и экономии!), Джон Коккрофт осенью 28- го года без промедлений приступил к созданию первого в мире ускорителя заряженных атомных частиц — ускорителя протонов на 300 тысяч электрон-вольт.
Он не думал, что на это уйдут почти четыре года.
И уж тем меньше рассчитывал на такие сроки Резерфорд, не ставший с течением лет терпеливей
И потянулись годы…
Потянулись? Да нет, как-то нехорошо это звучит. Уныло, небрежно, неправедно. Что с того, что не сразу далась намеченная цель! Разве этим обесценивается прожитое и появляется право говорить о нем с бессодержательной суммарностью?
Ведь пока те годы действительно тянулись, — в натуре, а не в пересказе, — пока то, чему предстояло сделаться прожиты?м, было еще не до?жито или вовсе не жи?то, течение жизни едва ли членилось для нашего стареющего новозеландца по обычному календарю и нарезалось безличными годовыми ломтями. Время — его собственное время — катилось шумным, широким, многослойным потоком и по дороге в свое извечное никуда вовсе не осознавалось, как устремленное к одной какойто цели.
Да и вообще — неужели жизнь нуждается в оправданиях? Есть ли цель у реки?
Она прорывает долины, выделывает террасы, накручивает меандры, столбенеет водопадами и неизменно движется вперед только оттого, что существует тяготенье, влекущее ее воды к океану. Но можно, конечно, историю реки рассказывать и на дробном языке частных причин и маленьких устремлений: камень мешал — истерла; искала легкого пути — сделала излучину; любопытство одолело — бросилась вниз с крутизны…
Не так ли обычно и рассказывается жизнь замечательного человека? По необходимости — так. И даже