Стравинского, Прокофьева. Играл Кирилл Синельников, который был почти профессиональным пианистом. (Когда-то в Петрограде его, начинающего естественника, благословлял на профессиональное занятие музыкой сам Глазунов.) Резерфорд слушал с интересом. Но и с улыбкой. Тут уж в его реакции не было ничего сходного с волнением, какое вызвал в нем классический реализм Чехова. Новое — и по тем временам дразняще неклассическое — искусство Стравинского и Прокофьева (и даже Скрябина!) сочувствия в нем не пробуждало. Однажды, по свидетельству Синельникова, он прямо сказал: «Это вообще не музыка. Вот Гендель — другое дело!» Можно не сомневаться, что и за русских композиторов-неклассиков, так же как за Чехова, был в тайном ответе перед ним Капица. Таковы уж маленькие требовательные — и вечные! — правила истинной дружеской любви.
…В согласии с этими же правилами повелел однажды Резерфорд срочно прислать к нему в кабинет Капицу, хотя «неотложное дело» выглядело менее всего деловым и уж вовсе не было неотложным. Но во всем Кавендише только Капица мог дать ему в ту минуту нужные разъяснения. И только Капица мог вместе с ним по достоинству оценить всю симпатичность и трогательный пафос случившегося. И это был случай, когда очень приятно было оказаться «в ответе» перед Резерфордом: в Кембридж пришло на имя сэра Эрнста послание от ребят из 79-й Единой трудовой школы города Киева!.. В «Воспоминаниях» 66-го года Капица рассказал о происшедшем так:
«Как-то Резерфорд позвал меня к себе в кабинет, и я застал его читающим письмо и грохочущим своим открытым и заразительным смехом… Они (киевские школьники. — Д. Д.) сообщали ему, что организовали физический кружок и собираются продолжить его фундаментальные работы по изучению ядра атома, просят его стать почетным членом (их кружка. — Д. Д.) и прислать оттиски его научных работ. При описании достижений Резерфорда и его открытий, сделанных в области ядерной физики, вместо физического термина они воспользовались физиологическим. Таким образом, структура атома в описании учеников получила свойства живого организма, что вызвало смех Резерфорда. Я объяснил Резерфорду, как могло произойти это искажение. Повидимому, школьники сами делали перевод письма и при этом пользовались словарем, а в русском языке в отличие от английского слово „ядро“ имеет два смысла. Резерфорд сказал, что он так и предполагал, и ответил ребятам письмом, в котором благодарит за высокую честь избрания и посылает оттиски своих работ».
(Стоит добавить, что «Киевская правда» сообщила тогда — в 1925 году — об этом ответе Резерфорда великолепным ребятам из 79-й школы.)
Вот так прямо н косвенно, непрерывно и от случая к случаю, вольно и невольно исполнял Капица в течение четырнадцати лет роль неаккредитованного «культур-атташе» России в Кембридже.
И радостные каникулярные наезды в родные края совершенно естественно сменялись для него возвращением в Кавендиш — к текущим исследованиям, единственным в своем роде экспериментам, еще не осуществленным замыслам. И — к Резерфорду!
В 33-м году Капица приезжал на Родину вместе с другим известным кавендишевцем — Джоном Берналом. В 34-м, как раз тогда, когда сэр Эрнст принимал на Фри Скул лэйн посланцев Энрико Ферми, Капица в Ленинграде участвовал в торжествах, посвященных столетию со дня рождения Менделеева. И не предполагал, что ему уже не суждено будет снова встретиться со своим учителем и старшим другом.
«Осенью 1934 года, когда я, как обычно, поехал в Советский Союз, чтобы повидать мать и друзей, и был совершенно неожиданно для меня лишен возможности вернуться в Кембридж, я в последний раз видел Резерфорда и больше не слышал его голоса и смеха», — рассказал Капица в своих «Воспоминаниях» 66-го года.
…Стареющий Резерфорд понял тогда: он должен смириться и с этим уходом. «Господи, — подумалось ему, — как же он будет теперь возвращаться воскресными вечерами домой с традиционных обедов в Тринити? Один? И Петр Капица не будет шагать рядом? И больше не будут они разговаривать наедине обо всем на свете? Это же невозможно!»
И внезапно ему захотелось пожалеть себя — совсем так, как это делают старые люди перед лицом всего непреодолимого, что преодолевалось так необременительно просто.
А дальше произошло то, чего не ожидали даже кембриджские ветераны, хорошо знавшие всю былую исключительность положения Капицы в Кавендише: Резерфорд согласился продать России уникальное оборудование Монд-лаборатории! Больше того — он заставил и Королевское общество и Кембриджский университет снять все возражения против этой акции. А возражения были достаточно серьезны… («Если Магомет не может прийти к горе, пусть гора придет к Магомету», — сказал по этому поводу Ив.)
Из Москвы с торгово-дипломатической миссией отправился в Лондон наркоминделец Филипп Рабинович. В Москву приехали Дирак и профессор Эдриэн. И в 1935 году состоялась одна из самых быстрых и миролюбивых международных сделок. Англия получила 30 тысяч фунтов стерлингов, щедро покрывших все многолетние расходы Кембриджа и Лондона «на Капицу». И Джон Коккрофт начал без промедлений упаковывать и Отправлять в Советский Союз всю капицевскую аппаратуру для работы со сверхсильными магнитными полями и сверхнизкими температурами.
…Воображению без труда рисуется массивная фигура Резерфорда, молча наблюдающего из окна своего кабинета, как через широко распахнутые двери Монд-лаборатории выносят во двор деревянные ящики с символическими черными рюмками на торцах — «Не переворачивать!».
Светлыми своими, как встарь еще проницательно-пристальными, но уже тускнеющими — ничего не поделаешь! — тускнеющими уже глазами смотрел он сверху на это невероятное для него зрелище. Небывалое, немыслимое. Всегда в его лаборатории что-нибудь привозили и никогда из них ничего не увозили. Он расстраивался до приступов чернейшей мрачности, когда по чьей-нибудь небрежности выходил из строя заурядный приборишко. Он, широкая натура, становился в лабораторных делах диккенсовским скопидомом.
И вот он стоял у окна и молча смотрел, как увозят от него первоклассный исследовательский инструментарий. Увозят далеко и навсегда. И с его собственного благословения.
Да, с его собственного благословения! И то был не порыв, а хорошо продуманный шаг. Что угадывается за этим поступком?
Долг научного отцовства? Конечно. Голос дружеской любви? Наверняка.
И трезвый довод: никто не сможет извлечь из этого инструментария больше, чем его автор.
И еще… Неужели было что-то еще? Неужели всего перечисленного не хватало, чтобы без колебаний сделать этот шаг? Может быть, и хватало (с романтической точки зрения, вполне хватало), но был тут еще один мотив — земной до очевидности и сокровенно беспощадный.
Ему уже не нужно было то, с чем он расставался!
Поздно было на шестьдесят пятом году копить добро впрок, рассчитывая, что кто-нибудь из его мальчиков превратится в нового Капицу. И уж совсем поздно было самому отправляться в дорогу новыми маршрутами…
Он не захотел бы огорчать таким признанием Мэри. Или мать, будь она еще жива… Но она умерла как раз тогда, летом 35-го года, дожив до девяноста двух лет и завещав ему в качестве главного житейского девиза не новую, но проверенную мудрость: «Работа, работа — вот лучшее лекарство от многих зол жизни». Он уже и сам это прекрасно знал. И к слову сказать, до последних своих дней на разные лады повторял этот девиз в письмах к Капице:
…Я думаю, что для вас самое важное начать работать по устройству вашей лаборатории как можно скорее… Я думаю, что многие из ваших неприятностей отпадут, когда вы снова будете работать… Возможно, вы скажете, что я не понимаю ситуации, но я уверен, что ваше счастье в будущем зависит от того, как упорно вы будете работать в лаборатории. Слишком много самоанализа плохо для каждого… (21 ноября 1935).
…Начните научную работу, даже если она не будет мирового значения, начните ее как можно скорее,