полагал во всю свою жизнь, а вшей у себя не имел, о чем вельми плакал, что в том-де веке будут мне вши, аки мыши. Он же, Трифон, денно и нощно молитву Иисусову творил, и в таковом обыкновении молитвенном уста его устроились до того, что сами двигались на всякое время неудержимо, на челе от крестного знамени синева была и язва; часы ли, утреню ль, вечерню пел, – столько плакал, что в забытье приходил от многого хлипанья. Перед смертью лежал семь нощеденств вельми тяжко, а не постонул, не охнул и пить не просил, и ежели кто приходил посетить и спрашивал: „батюшка, не можешь гораздо?“ – отвечал: „все хорошо“. – Раз отец Иларион подошел к нему тихо, чтоб тот не слышал, – и увидел, что он „устами маленько почавкал, а сам тихошенько шепчет: „напиться бы досыта!“-“Хочешь, батюшка, пить?»-спросил о. Иларион, а о. Трифон: «нет, говорит, не хочу». И по сему уразумел о. Иларион, что великою жаждой мучится о. Трифон, но терпит – постится последним постом.
Несмотря на все эти посты, труды и подвиги, человеку, как видно было из слов о. Илариона, почти невозможно спастись. По видению некоего святого, из тридцати тысяч душ умерших всего две пошли в рай, а все остальные в ад.
– Силен черт, ох, силен! – иногда вздыхал он с таким сокрушением, что казалось еще неизвестно, кто кого сильнее и кто победит – Бог или черт?
Порой казалось также Тихону, что, если бы о. Иларион довел мысли свои до конца, то пришел бы к тому же, к чему пришли учителя Красной Смерти.
О. Сергий противоположен был о. Илариону во всем.
«Безмерное и нерассудное воздержание, – учил он, – больший вред приносит, нежели до сытости ядение. Меру пищи пусть каждый сам для себя установляет. От всяких яств, хотя бы и сладких, подобает принимать помалу, ибо все чисто чистым, всякое создание Божие – добро, и ничто же отметно».
Не в наружных подвигах телесных полагал он спасение, а во внутреннем «умном делании». Каждую ночь молился на камне, стоя недвижно, как изваяние. Но Тихону чудился в этой недвижности более стремительный полет, чем в бешеной пляске хлыстов.
– Как надо молиться? – однажды спросил он о. Сергия.
– Молчи мыслью, – ответил тот, – и зри всегда во глубину свою сердечную и говори: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! – и так молись, аще стоя, и сидя, лежа, и ум в сердце затворяя, и дыхание держа, сколько можно, да не часто дышешь. И сначала найдешь ты в себе большой мрак, жесткость, и в молитве внешней познаешь преграждение некое, аки стену медяну, между тобой и Богом. Но не унывай, молись прилежнее, и стена медяна падет. И увидишь внутри сердца Свет несказанный. Тогда слова умолкнут и прекратятся молитвы и воздыхания, и коленопреклонения, и сердечные прошения, и вопли сладчайшие. Тогда – тишина великая. Тогда – исступление великое, и человек уже знает, в теле он, или без тела. Тогда – ужасание и видение Бога. Тогда человек и Бог – одно. Тогда совершается слово пророческое:
Бог богом соединяем же и познаваем. То есть молитва умная, чад ушко!
Тихон заметил, что у о. Сергия, когда он говорил это, глаза были такие же пьяные, как у «детушек Божьих»: только там краткое, буйное, – а здесь вечное, тихое, как бы трезвое, пьянство.
О. Иларион и о. Сергий были столь разного духа, что, казалось, не могли согласиться ни в чем, а между тем соглашались.
– Отец Сергий – сосуд избранный! – говорил о. Иларион. – Бог избрал его для употребления честного, а меня – для низкого; он – кости беленькой, а я – черненькой; ему все простится, а с меня все взыщется; он орлом летает, а я муравьем ползаю. Он спасен уже ведомо, а я спасусь ли, нет ли. Бог весть. Но ежели погибать буду, ухвачу отца Сергия за поду, – он меня и вытащит!
– Отец Иларион, – камешек крепенький, столп православия, стена нерушимая, – говорил о. Сергий. – Я же – лист, ветром колеблемый. Без него бы давно я пропал, отступил от преданий отеческих. Только им и держусь.
Покойно мне за ним, как у Христа за пазушкой!
О первой беседе своей с Тихоном о. Сергий ничего не говорил о. Илариону, но тот обо всем догадался, учуял еретика, как овца чует волка. Однажды подслушал нечаянно Тихон разговор его с о. Сергием:
– Потерпи, Ларивонушка! – умолял о. Сергий. – Потерпи на нем, ради Христа! Сотвори мир и любовь…
– С еретиком какой мир? – возражал о. Иларион.Бранися с ним до смерти, не повинуйся уму его развращенному. Своего врага люби, а не Божия! Беги от еретика и не говори ему ничего о правоверии, токмо плюй на него. Ей, собаки и свиньи хуже еретик! Будь он проклят. Анафема!
– Потерпи, Ларивонушка!.. – повторял о. Сергий с мольбой бесконечной, но бессильной, как будто и сам втайне сомневался в правоте своей.
Тихон отошел прочь. Он вдруг понял, что напрасно ждет помощи от о. Сергия, и что этот великий святой, пред Господом сильный, как ангел, пред людьми – слаб, как дитя.
Спустя несколько дней опять сидел Тихон с о. Сергием на каменных ступеньках у входа в келью, точно так же, как в первый день. Они были одни. О. Иларион поехал в лодке рыбу ловить.
Была знойная белая, но от грозовых облаков темная ночь. В последние дни все собиралась гроза, но не могла собраться. На земле – тишина мертвая. А на небе неслись бурные, быстрые, но тоже безмолвные тучи – словно немые великаны бежали на бой. Изредка слышался тихий, далекий, точно подземный, гром, похожий на ворчание сонного зверя. Вспыхивали бледные зарницы, как будто ночь содрогалась от ужаса. И, при каждой вспышке, явственно, четко, до последнего крестика острых еловых вершин, выступали на зареве белого пламени все очертания острова и отражались в воде, точно там, внизу, был другой остров, совершенно подобный верхнему, только опрокинутый, и эти два острова висели между двумя небесами. Зарница потухала – и все опять погружалось во мрак, в тишину – слышалось только ворчание сонного зверя.
Тихон молчал, а о. Сергий, глядя в темную грозную даль, пел акафист Иисусу Сладчайшему. И тихие слова молитвы сливались со звуками грома: сило непобедимая, милосте бесконечная, красото пресветлая, любы неизреченная, Сыне Бога Живаго, помилуй мя грешнаго.
Иисусе,
Иисусе,
Иисусе,
Иисусе,
Иисусе,
Иисусе,
Тихон чувствовал, что о. Сергий хочет ему что-то сказать, но не решается. Лица его во мраке не видно было Тихону, но когда он взглядывал на него в кратком блеске зарниц, оно казалось ему таким скорбным, как еще никогда.
– Отче, – наконец заговорил Тихон, первый, – скоро уйду от вас…
– Куда пойдешь, дитятко?
– Не знаю, отче. Все равно. Пойду, куда глаза глядят…
О. Сергий взял его за руку, и Тихон услышал трепетный ласковый шепот:
– Вернись, вернись, чадушко!..
– Куда? – спросил Тихон, и вдруг стало ему страшно, он сам не знал отчего.
– В церковку, в церковку! – шептал о. Сергий все ласковей, все трепетней.
– В какую церковь, отче?
– Ох, искушение, искушение! – вздохнул о. Сергий, и кончил с усилием:
– Во единую святую соборную апостольскую…
Но такая мертвая тяжесть и косность была в этих словах, как будто говорил их не сам он, а кто-то другой заставлял его говорить.
– Да где же церковь та? – простонал Тихон с невыразимою мукою.
– Ох, бедненький, бедненький! Как же без церквито?..-опять зашептал о. Сергий с ответною и равною мукою, по которой Тихон почувствовал, что он понимает все.
Вспыхнула зарница – он увидел лицо старика, дрожащие губы с беспомощною улыбкою, широко открытые глаза, полные слезами – и понял, отчего так страшно: страшно то, что это лицо могло быть жалким.
Тихон упал на колени и протянул к о. Сергию руки с последнею надеждою, с последним отчаянием.