ними заигрывали. На полу рядом с батарей стояли огромные вазы с цветами, и Пайт от нечего делать гадал, кто их прислал: Макнамара, Раек? Облачко погасило яблоню за окном, с ее ветвей посыпался на землю дождь лепестков, словно раньше они держались на клею солнечного света. Палата начала остывать. Пайт снова встал, взял бессильные пальцы больного в свои и сказал слишком громко, слишком шутливо:
— Увидимся на корте.
Размытые обезболивающим глаза, видевшие некогда хаос частиц, составляющих материю, потянули Пайта в омут всеведения, где смерть благообразна, ибо не обрушивается на землю, как метеор, а так же естественна, как рождение, брак, почта в ящике.
Бернадетт проводила его по сверкающему коридору до выхода. Ветер выхватил из ее прически прядь и бросил ей на глаза; солнце, отражаясь от стекла теплицы, заставляло жмуриться. Ее крестик блестел. Пайт почувствовал, что его влечет к этому плоскогрудому телу, широким плечам и бедрам; она слишком долго не имела опоры. Она подошла ближе, словно с намерением что-то спросить, поправила черную прядь пальцами с обгрызенными ногтями, еще больше прищурилась от ветра — все это с виноватым видом, словно стесняясь своего желания жить. Ее улыбка была безрадостной гримасой.
— Иногда случаются чудеса, — сказал ей Пайт.
— Он не верит в чудо, — ответила она не задумываясь, как будто его слова, удивившие его самого, были всего лишь напоминанием о бесполезных таблетках, которыми она пичкает умирающего.
Посещение безнадежного больного показало Пайту, как много у него времени, как он свободен им пользоваться. Он полюбил гулять по пляжу. В апреле залив непрерывно изменялся. Иногда в прилив, пенясь под белым солнцем, мощные волны синее вольфрамовой стали строили песчаные замки, забрасывали палки и мусор далеко в дюны, оставляли там заводи. Потом, в отлив, в мелеющих лужицах отражался розовый, алый, зеленый закат. Море было то багровым, то — под теплым дождем — грязным, никаким. Барашки, прибегавшие от самого горизонта, теряли у отмели и силу, и вид. Пайт нагибался за ракушками и пытался заглядывать в их отверстия, разглядеть проживающих внутри невероятных существ. Кусочки древесины, отполированные, как галька, железки, мумифицированные оранжевой ржавчиной, глубокие вмятины от конских копыт, следы собачьих лап, мелкие отпечатки человеческих стоп (босых женских, с узкой перемычкой между пяткой и пальцами, обутых мужских мужчина к тому же чертил на песке палкой), волнистые линии, оставленные моллюсками, плохо различимые, словно контуры на фотографии, слишком долго проявлявшейся в приливном сосуде, безупречный кружок, который очертила вокруг себя утопленная пляжная травинка — все, любая мелочь, казалось Пайту достойным внимания. Пляж был, как сон, постоянно возрождающийся, каждый раз новый. Однажды, под конец сумрачного дня, когда на западе в облаках засеребрился просвет, он вышел из машины на пустой стоянке и услышал ровный, певучий рокот. Море было, впрочем, тихим, как пруд, зеленым, почти зацветшим. Пройдя по следам отхлынувших в отлив вод, Пайт заметил, вернее, поставил диагноз — ибо рокот был симптомом его душевного состояния: высокие волны разбивались о песчаную отмель в полумили от берега, и звук, рождающийся там, преодолевал это расстояние, проносясь над погруженной в транс морской поверхностью, как над натянутым барабаном. Это явление, рождающее энергию, равную той, что озаряет светом города, мог наблюдать он один. То была нота, звучавшая в нем самом с самого рождения и вырвавшаяся наружу только теперь. Воздух был в тот день теплым, с запахом пепла.
От одиночества он был готов видеть компанию в скользящих вдали волнах; далекие брызги пены он воспринимал, как приветственные взмахи дружеских рук. В мире оказалось больше платонического, чем он предполагал. Ему больше не хватало дружбы, чем собственно друзей; вспоминая Фокси, он ностальгировал по самому адюльтеру — приключению, ухищрениям обмана, натянутости скрытых струн, свежим пейзажам, открывавшимся тогда его душе.
Иногда, возвращаясь на стоянку прямо через дюны, он видел дом Уитменов на поросшем травой холме с глиняными заплатами. Но дом его не видел. Окна, из которых он некогда восторженно выглядывал, стали слепыми бельмами. Однажды, проезжая мимо дома Робинсонов, он подумал: хорошо, что они с Анджелой не купили этот дом, потому что он не приносит счастья; потом сообразил, что несчастье все равно его настигло. От одиночества он становился рассеянным, В городе, на улице Милосердия, он приметил новую женщину: гордая гибкая поступь — свидетельство образованности, свободы от крестьянской сутулости, широкий размах рук, нахальная попка, ровные ножки. Пайт забежал вперед, чтобы увидеть, прежде чем она скроется в банке, какова она с лица, и обнаружил, что это Анджела. Она распустила волосы и надела новый плащ — утешительный приз от родителей.
Как странно она себя вела, ревнуя его к сновидениям, обвиняя в том, что ему ничего не стоит увидеть сон! Потому, должно быть, что теперь он засыпал, приняв как снотворное джин, сны запоминались реже, превращаясь в неясные видения смятения, хромоты, возведения конструкций, склонных рушиться. Иногда он был мальчишкой, своим отцом в детстве, шагающим рядом с отцом, то есть своим дедом — человеком без лица, которого он никогда не видел, одним из сотен плотников, приехавших из Голландии на мебельные фабрики Гранд-Рапидз. Огромные мозоли на его руках пугали мальчишку. Иногда он присутствовал на похоронах Джона Онга. Внезапно гроб открывался, и оттуда вываливалось пыльное насекомое — стыдящийся своего вида Джон. Такие сны Пайт смывал вместе с мерзким вкусом во рту, когда просыпался еще до рассвета, мочился, пил воду и давал себе слово отказаться от джина перед сном. Было и два сна неотчетливее. В одном, он и его сын — Рут и Нэнси одновременно, но при этом мальчик — шли в метель с баскетбольной площадки к его первому дому. Между площадкой и отцовскими теплицами была редкая роща из каштанов и вишен, на которые мальчишки лазили по вечерам; однажды на Хэллоуин оттуда был устроен опустошительный набег на теплицы, приведший к полицейскому расследованию и кулачным боям между Пайтом и остальной стаей на протяжении всего ноября. В его сне дело происходило зимой. Среди редких стволов завывал мерзкий ветер, тропинка, присыпанная снегом, была ледяной, и Пашу приходилось вести своего ребенка за руку, чтобы тот не шлепнулся. Сам он пропахивал глубокий снег рядом с тропинкой: совместное падение было бы смертельным. Они достигли аллеи, перешли ее и увидели бабушку Пайта, дожидающуюся их во дворе, перед темными теплицами. Она был сгорбленная, испуганная, вокруг нее почему-то не было снега, словно ее защищали невидимые глазу стены. На ней было легкое платье и вытертый черный жакет, не застегнутый на пуговицы. Пайт гадал во сне, давно ли она их поджидает, благодарил Бога за то, что они удачно дошли, предвкушал, как окажется с ней рядом, на зеленой траве, которую видел очень четко, различая каждый стебель. Проснувшись, он удивился, почему ему вообще приснилась бабка, умершая от пневмонии, когда ему было девять лет: он даже не сумел тогда ее пожалеть. Она почти не говорила по-английски, была помешана на чистоте в доме и старалась не пускать Пайта и Юпа не только в парадную гостиную, но и во все комнаты первого этажа, за исключением кухни.
Второй сон был статичным. Он стоял под звездами, пытаясь усилием воли изменить их расположение. Но как он ни напрягался, как не старался превратиться в овеществленную силу, способную перемешать созвездия, стальная маска ночи оставалась прежней. «Так я надорву сердце», — подумал он и проснулся с острой болью в груди.
Фокси вернулась в город. Слух об этом пустила Марсия Литтл-Смит, видевшая ее за рулем машины Кена на дороге, ведущей в Нанс-Бей; слух пропутешествовал от Гарольда к Фрэнку, от Фрэнку к Джанет, дальше в цепочке были Би, Терри, Кэрол и Торны. Фредди сам видел из окна своего зубоврачебного кабинета, как Фокси выходит из магазина Когсвелла.
Слух ветвился, часто натыкаясь на спокойное «Я знаю». Терри, полагавшая, что поручение, данное Галлахерам Кеном месяц назад, возлагает на нее обязанности наперсницы, поспешила позвонить Анджеле, которая восприняла новость вежливо, но без особого интереса. Возможно, ее равнодушие было искренним. Хейнема сделались непроницаемыми для остальных пар, изменили негласной договоренности, требовавшей понятности для окружающих. Поэтому Пайт сохранил покой: ему никто ничего не сказал. Но в этом не было нужды: он и так все знал. Во вторник на адрес фирмы «Галлахер энд Хейнема» пришло из Вашингтона письмо, предназначенное для него.
После «не собираюсь» стояло зачеркнутое «но». Сначала они встретились случайно, на городской