— Спасибо, что пришли, пастор, — нашелся мистер Фиш, прирожденный актер-любитель. — Вы, наверное, смогли бы сказать несколько слов по случаю кончины лучшего друга человека?
Но лицо мистера Меррила по-прежнему выражало полное смятение и недоумение. Он посмотрел на маму, потом на меня; снова уставился на мешок, потом заглянул в яму на клумбе с розами — так, словно это была его собственная могила и словно совсем не случайно его короткая прогулка с женой кончилась именно здесь.
Бабушка, увидев, как ее любимый пастор нервничает и заикается, взяла его под руку и шепнула на ухо:
— Это же собака, просто собака. Скажите что-нибудь для детей.
Но, едва начав говорить, мистер Меррил стал заикаться; чем больше дрожала мама, тем больше в ответ дрожал преподобный мистер Меррил и тем сильнее тряслись его губы. Он не смог произнесли простейшей молитвы — не сумел выговорить ни одной фразы. Мистер Фиш, который никогда не был завсегдатаем ни одной из церквей в городе, поднял мешок и сбросил Сагамора в преисподнюю.
Зато Оуэн Мини нашел подходящие слова:
— «ИИСУС СКАЗАЛ… Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ; ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».
Кажется, для собаки это было чересчур, и преподобный мистер Меррил, перестав заикаться, словно вовсе онемел.
— «…НЕ УМРЕТ ВОВЕК», — повторил Оуэн. Мама протянула ему руку, и порыв ветра тут же растрепал ей волосы, закрыв лицо.
За всеми церемониями, всеми ритуалами — за отправлением любой требы стоял Оуэн Мини.
В то Рождество 1953-го я лишь смутно осознавал, что Оуэн дирижирует вообще всем оркестром событий — будь то репетиция рождественского утренника или испытание презерватива в комнате Поттера на третьем этаже Уотерхаус-Холла. И уж никак не мог я предвидеть, что все его дирижирование ведет к одному-единственному заключительному аккорду. Даже находясь в странной комнате Оуэна, я не чувствовал этого достаточно отчетливо, хотя любой на моем месте не мог бы отделаться от ощущения, что здесь сооружается, по меньшей мере, будущий алтарь.
Трудно понять, отмечали в доме Мини Рождество или нет. Связка сосновых веток, собранная наспех, была прибита к парадной двери огромной уродливой скобой — такими заряжают тяжелые промышленные скобозабивные пистолеты. Скоба выглядела до того внушительно, что, казалось, ею можно скрепить между собой куски гранита — или пригвоздить Христа к кресту. Однако в расположении веток не угадывалось никакой мысли — они никоим образом не напоминали рождественский венок; это бесформенное нагромождение походило скорее на гнездо какого-то животного, которое начало было его строить, а потом в панике покинуло. Внутри плотно закрытого дома не было ни елки, ни рождественских украшений; не было даже свечей на подоконниках или престарелого Санта-Клауса, склонившегося у настольной лампы.
На полке камина, в котором огонь всегда еле теплился — то ли поленья там всегда лежали отсыревшие, то ли угли часами никто не ворошил, — стоял рождественский вертеп с аляповато раскрашенными деревянными фигурками. Трехногий вол, почти такого же сомнительного вида, как и те, что получились у Марии Бет Бэйрд, опирался на жутковатого цыпленка размером чуть ли не с половину этого вола; своими пропорциями цыпленок здорово смахивал на голубей Розы Виггин. Скол на лице Девы Марии, выкрашенном в телесный цвет, сделал ее совершенно слепой и такой страшной, что кто-то из домашних заботливо отвернул ее от колыбельки Младенца Христа — да-да, колыбель там имелась! У Иосифа не хватало руки — он, верно, отрубил ее себе в припадке ревности, потому что в выражении его лица читалась затаенная ярость, словно дым из камина, покрывший полку слоем копоти, омрачил заодно и дух Иосифа. У одного ангела была сломана арфа, а оскал другого рождал в воображении скорее плач над покойником, чем сладкоголосое пение.
Но самым зловещим в этой рождественской идиллии было отсутствие самого новорожденного Иисуса. Его колыбель стояла пустой — вот почему Дева Мария отвернула в сторону свое изуродованное лицо, вот почему один из ангелов разломал свою арфу, а другой отчаянно вопил, вот почему Иосиф лишился руки, а вол — ноги. Младенец Христос исчез — то ли его похитили, то ли он сам сбежал. В традиционной композиции отсутствовал сам объект поклонения.
В комнате Оуэна было опрятнее, даже чувствовалось некоторое присутствие божественного порядка; и все-таки даже здесь ничего не напоминало о грядущем празднике Рождества — разве что красное, как листья пуансеттии, платье, надетое на мамин манекен. Но я-то знал, что другого наряда у манекена просто нет.
Манекен располагался в изголовье кровати Оуэна — ближе, чем мама обычно ставила его у своей кровати. Для того, как я понял, чтобы Оуэн мог лежа дотронуться до знакомой фигуры.
— НЕ СМОТРИ ТАК ДОЛГО НА МАНЕКЕН, — предостерег меня Оуэн. — ТЕБЕ ЭТО ВРЕДНО.
Самому Оуэну, видимо, это было полезно — манекен стоял прямо над его изголовьем.
С бейсбольными карточками, некогда лежавшими на самом видном месте, я уверен, Оуэн не расстался; однако теперь он их куда-то запрятал. О бейсболе здесь вообще ничего не напоминало — хотя я не сомневался, что тот смертоносный мяч тоже хранится в этой комнате. И когти моего броненосца, конечно, были где-то тут, хотя тоже не на виду. И новорожденный Иисус, которого умыкнули из колыбельки… Да, я не сомневался, что Младенец Христос находится где-то в комнате Оуэна, возможно, в одной компании с презервативом Поттера — Оуэн ведь тогда унес его домой. И куда-то спрятал — как и когти броненосца, похищенного Сына Божьего, и так называемое орудие убийства моей мамы.
Сама эта комната не располагала к тому, чтобы в ней засиживались. Мы заходили в дом Мини совсем ненадолго, иногда только затем, чтобы Оуэн переоделся, — ведь у меня он ночевал чаще, чем дома, особенно в те рождественские каникулы.
Миссис Мини никогда не заговаривала со мной; она вообще не обращала на меня внимания, когда я заходил к ним в дом. Не помню, чтоб Оуэн хотя бы сообщал матери о моем присутствии — да, если уж на то пошло, и о своем тоже. А вот мистер Мини обычно встречал меня учтиво. Не то чтобы он выказывал восторг или даже просто радость при виде меня; да и поболтать не пытался — но всякий раз приветствовал одной и той же осторожной шуткой. «Это надо же — Джонни Уилрайт!» — говорил он, будто удивляясь, как я вообще оказался у них в доме или будто не видел меня лет сто. Возможно, таким неуклюжим способом он объявлял обо мне миссис Мини, но его жена на это никак не реагировала — она по-прежнему оставалась сидеть боком и к нам и к окну. Иногда она для разнообразия переводила пристальный взгляд на камин; однако зрелище тлеющего огня ни разу не побудило ее поправить поленья или помешать угли. Возможно, дым ей больше нравился.
Однажды, видимо почувствовав какую-то особую потребность пообщаться, мистер Мини сказал:
— Это надо же — Джонни Уилрайт! Ну и как ваши рождественские репетиции?
— Оуэн у нас теперь звезда всего представления, — сказал я и тут же почувствовал, как мне в спину больно ткнулись костяшки его крошечного кулачка.
— Да? А ты никогда не говорил, что стал звездой, — обратился мистер Мини к Оуэну.
— Он у нас играет Младенца Христа! — пояснил я. — А я всего лишь Иосиф.
— Младенца Христа? — переспросил мистер Мини. — А я думал, ты играешь ангела, Оуэн.
— В ЭТОМ ГОДУ — НЕТ, — ответил Оуэн. — ПОШЛИ, НАМ ПОРА, — сказал он, потянув меня сзади за рубашку.
— Так ты — Младенец Христос? — еще раз спросил его отец.
— Я ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО МОЖЕТ УМЕСТИТЬСЯ В ЛЮЛЬКЕ, — сказал Оуэн.
— Но теперь мы уже решили обойтись без люльки, — продолжал объяснять я. — Оуэн рулит всем утренником — он у нас не только главный артист, а еще и режиссер.
Оуэн так сильно дернул меня за рубашку, что она вылезла из штанов.
— Режиссер, угу, — вяло повторил мистер Мини.
Тогда-то я и почувствовал холод, словно в дом каким-то противоестественным способом — вниз через каминный дымоход, навстречу теплому воздуху — проник сквозняк. Но то был не сквозняк — то была миссис Мини. Я заметил, что она слегка изменила позу и во все глаза смотрит на Оуэна. На ее лице отобразилось смятение, на нем смешались ужас и благоговейный трепет, на нем читалось потрясение и вместе с тем