Часы показывали чуть больше десяти вечера. За день много всего случилось, хотя ничего примечательного: карусель хлопот, каждодневно круживших Дороти. В этот довольно поздний час она, как было предварительно условлено, сидела в гостях у Варбуртона, пытаясь не сбиться на поворотах очередной из хитро петляющих дискуссий, в которые хозяин дома обожал ее втягивать. Они беседовали (Варбуртон, естественно, всегда выруливал к этой теме) о религии.
— Дороти, дорогая, — вопрошал опытный оратор, расхаживая, одна рука в кармане пиджака, другая плавно чертит воздух бразильской сигарой. — Дорогая моя Дороти, ты же не станешь всерьез настаивать, что в твои годы — двадцать семь, не так ли? — с твоим умом ты продолжаешь набожно верить более-менее in toto[17]?
— Да, продолжаю. Вам известно — продолжаю.
— Фу! Шутишь? Хитришь, плутишка? Все эти басни, сказочки у колыбельки — ты будешь притворяться, что еще веришь в них? Ну нет, не веришь! Не можешь верить! Страшно сознаться, вот в чем штука. Но успокойся, здесь полная безопасность: супруга надзирателя епархии под дверью не торчит, а я умею таить секреты.
— Не знаю, что вы называете «этими баснями», — садясь прямее, обидчиво начала Дороти.
— Что? А возьмем какую-нибудь совсем несуразную вещицу — допустим, ад. Ты веришь в ад? Заметь, я не имею в виду нечто без запаха, без цвета, о чем толкуют современные епископы, так возбуждающие юного Виктора Стоуна. Я спрашиваю, способна ли ты верить буквально? Веришь ты в ад, как, предположим, в Австралию?
— Да, верю, — ответила Дороти и постаралась объяснить, почему вечная реальность ада реальнее Австралии.
— Хм, — выслушал ее маловер Варбуртон. — По-своему, конечно, убедительно. Но что меня в вас, людях религиозных, настораживает — как-то чертовски уж бесчувственно вы верите. Воображением, мягко говоря, вы слабоваты. Вот я: безбожный, грешный, как шестеро из семерых живущих, и очевидно обреченный на вечные муки. Кто знает, через час, быть может, мне уготовано уйти и жариться в адской печурке. А между тем ты преспокойно сидишь, болтаешь, будто со мной все в порядке. Порази меня тривиальный рак, проказа или иная земная хворь, ты сильно огорчишься (по крайней мере, льщу себя надеждой на твое огорчение), однако в ситуации, когда мне предстоит сотни веков шипеть на рашпере, ты выглядишь обидно безмятежной.
— Я никогда не утверждала, что вы должны гореть в аду, — проговорила Дороти, конфузясь и мечтая сменить тему.
Честно сказать, вопрос, поднятый Варбуртоном, и для нее являлся крайне затруднительным, ибо в ад Дороти искренне верила, только ей никак не удавалось поверить, что кто-то туда попадал. Бесспорно существующий, ад представлялся ей пустынным и безлюдным. Подозревая неортодоксальность таких взглядов, она предпочитала хранить их при себе.
— Ни о ком невозможно знать заранее, будет ли он в аду, — более твердо заявила Дороти, выбравшись все же из самой страшной топи.
— Что я слышу! — воскликнул Варбуртон в притворном изумлении. — Неужто есть еще надежда и для меня?
— Конечно есть. Это те, кто с примитивным «предопределением», они нарочно пугают, что все равно пойдешь в ад, хотя бы даже и совершенно раскаялся. Но англиканцы — не кальвинисты!
— Стало быть, остается шанс на оправдательный вердикт, если преступное деяние сочтут «свершенным по неведению»? — задумчиво уточнил Варбуртон. И, наклонясь к Дороти, прошептал: — Дорогая, во мне такое чувство, что после двух лет нашего знакомства ты не рассталась с мыслью обратить меня — спасти заблудшую овцу, вырвать из пасти огненной и прочее. Таишь благое упование однажды пробудить грешную душу и встретить меня на причастии каким-нибудь ранним, чертовски промозглым зимним утром? Я угадал?
— Ну… — протянула Дороти, снова впадая в жуткую неловкость. Она и вправду уповала на чудо подобного перерождения, хотя тут наблюдался явно не слишком перспективный случай. Но не могла же Дороти просто смотреть на погибающего ближнего и не пытаться исправить положение. Боже, сколько часов и сил она растратила в беседах с темными деревенскими безбожниками, которые не могли даже объяснить причины упорного неверия!
— Да, — наконец призналась Дороти, заставив себя не уклоняться от честного ответа.
Варбуртон весело расхохотался:
— Твоя прелестная душа исполнена прекрасных чаяний! А ты, между прочим, не боишься, что вдруг я обращу тебя? Помнишь такую песенку «жила, жила собачка и разом околела»?
Дороти только улыбнулась; «нельзя подавать виду, что он тебя шокирует», этот принцип главенствовал в ее общении с Варбуртоном. Дружеская перепалка безрезультатно продолжалась еще час и, согласись Дороти задержаться, могла бы длиться всю ночь, ибо Варбуртон наслаждался их богословскими дебатами. Он обладал столь часто — просто фатально! — даруемой циникам атеистам дискуссионной ловкостью: Дороти ведь всегда была права, но отнюдь не всегда — победоносно. Они сидели (вернее, Дороти сидела, а Варбуртон стоял) в просторной красивой комнате, окнами выходившей на залитый лунным светом газон и называвшейся «студией», хотя лишенной примет когда-либо имевших здесь место творческих деяний. К великому разочарованию Дороти, знаменитый Бьюли так и не появился.
Собственно, и прославленный писатель, и его верная супруга, и вызвавший восторги знатоков роман «Тихий омут и одалиски» — все было чистейшей выдумкой, экспромтом, удачно осенившим Варбуртона в минуту, когда он измышлял предлог зазвать в гости опасливую Дороти. Дороти впрямь забеспокоилась, найдя в обещанном литературном салоне лишь хозяина. Ей сразу показалось, более того — стало ясно, что из благоразумия следует тут же удалиться. Но она не ушла. Главным образом потому, что страшно устала, а кресло, к которому подталкивал ее радушный Варбуртон, манило очень уж желанным отдохновением. Теперь, однако, ее мучили тревоги. Нельзя здесь оставаться — пойдут слухи и пересуды. Срочные дела, отложенные ради визита, тоже взывали к ее совести. Праздность так мало отвечала привычкам Дороти, что и короткий час беседы имел для нее привкус некой смутной греховности.
Она вздохнула и выпрямилась в чересчур уютном кресле:
— Пожалуй, если вы не возражаете, я попрощаюсь.
— Кстати, об «оправдательном вердикте», — продолжал Варбуртон, пропустив ее реплику мимо ушей. — Не помню, рассказывал ли я тебе, как однажды стою я возле паба «Конец света», жду такси, вдруг на меня кидается чертовски безобразная девица из Армии спасения и ошарашивает (знаешь их бесцеремонную манеру) таким вопросом: «Что, несчастный, скажешь в день Страшного суда?». «Прошу высокий суд отсрочить мою защиту!» — ответил я. Довольно остроумно, не находишь?
Дороти молчала. Ее пронзил новый жестокий укор совести — гадкие, так и не склеенные ботфорты: пока она тут прохлаждается, уже один сапог, по крайней мере, мог бы быть сделан. Вот только усталость неодолимая. Какой тяжелый день, от утреннего десятимильного велопробега с доставкой Приходского журнала до вечернего чая у Дружных Матерей в душной дощатой комнатушке позади зала церковных собраний. Каждую среду Матери собирались для неспешных чаепитий и вышивания салфеточек, а Дороти при этом «развивала» их чтением вслух; в настоящее время дочитывалась «Дева из Лимберлоста» Джин Страттон Портер. Обязанности такого рода почти целиком лежали на Дороти, поскольку в их приходе обычную фалангу активисток («церковных кур», как говорят в народе) попеременно составляли четыре или пять женщин, не больше. И среди них одна лишь всецело преданная постоянная помощница — мисс Фут, девушка тридцати пяти лет, долговязая, с мордочкой перепуганного кролика. Но она («удивительно забавное создание», напоминавшее Варбуртону «комету, которая, выставив кроличье тупое рыльце, мчится по фантастической орбите и никогда не прибывает вовремя») вечно впадала в панику и все проваливала. Ей еще можно было поручить церковное убранство, однако невозможно было доверить ни Матерей, ни школьников, так как набожность ее содержала некий сомнительный оттенок: она однажды по секрету сказала Дороти, что лучше всего возносить молитву под голубым шатром небес.
Сразу по окончании чаепития Дороти убежала в церковь, чтобы поставить свежие цветы у алтаря. Затем с трудом отстукала текст новой отцовской проповеди; машинка, изготовленная еще до Бурской кампании, еле держалась, шрифт едва читался, о четырех страницах в час мечтать не приходилось. Затем, после ужина, дотемна и до сильнейшей боли в спине, полола грядки. И вот так с одного на другое, третье,