самолете, так стремительно неслась земля нам навстречу, как несется навстречу подбитому, горящему самолету, и два самолета наших жизней еще летели, еще держались на встречных потоках тугого воздуха и ветра, еще не подбили им крылья, – и внезапно шпагат оборвался, выскользнул из моих рук, короток он оказался, не досягнул до земли, и я полетела с высоты вниз, а земля, родимая, оказалась рядом, ночная сырая осенняя земля, и Ким, подогнув ноги, спружинил, ловко спрыгнул рядом со мною, упавшей постыдно- грузно на землю, как мешок с картошкой, и я, лежа на земле, крикнула ему:
– Ким! Я люблю тебя!
– Я тебя тоже! – крикнул он и подхватил меня на руки. Из-под моего локтя поднял пистолет и выстрелил, и еще раз выстрелил вверх. Пули свистели вокруг нас. Страшный крик раздался сверху – Ким попал в стрелявшего. – Бежать можешь?! – Он опустил меня на землю. Я сделала шаг и застонала. – Нога, понятно! Вывихнула! Или сломала! Теперь уже все равно! – Он взвалил меня себе на плечо, как взваливают добычу. – Нам надо в мою машину! Скорее! Они сейчас выбегут из подъезда, его люди! У меня второй пушки с собой нет! А в этой – патроны сейчас кончатся! У меня один выстрел, от силы два...
И так, со мной на плече, как с подбитой в горах ланью, он пробежал в осенней ночи расстояние от дома до машины, стоявшей за углом, и время, пока он бежал, показалось мне вечностью. Он вырвал из кармана ключ от машины. Всунул его в дверцу. Втолкнул меня в машину, сбросил внутрь, на сиденье, как куль. На моих колготках были пятна крови – я хваталась за колени окровавленными руками. Ким рухнул на сиденье с другой стороны. Хлопнул дверцей. Положил руки на руль. И у него руки были все в крови.
– Ловко мы с тобой, – он обернул ко мне перепачканное кровью лицо. – Живы. Это главное. Теперь вперед. Вперед!
– Куда... вперед?!
Он завел мотор. Рванул руль вправо, еще вправо. Круто забрал вправо, мгновенно вырулил из темного ночного двора на дорогу. Сзади стреляли. Попали в заднее стекло, разнесли его вдребезги; пуля застряла в сиденье. «Только бы шину не прострелили, прострелят колесо – догонят запросто», – подумала я. А машина уже мчалась по улице, вылетала, как пуля, на шоссе, и я опять зажмурила глаза – так быстро Ким гнал машину, быстро, как мог.
– Куда мы?! Куда, Ким?!
Ким молчал. Гнал машину. Я плакала, кусая губы, глядя на ночную, мокрую от стремительно пронесшегося дождя дорогу, и на черном, как вакса, асфальте блестели, расплываясь и мерцая, как нефтяные радужные пятна, отраженья сумасшедших ночных фонарей.
– Ты думаешь, Мария, нам некуда податься в Москве?
– Не вези меня к себе! Беер знает твой адрес! Если он жив – его люди тебя мгновенно найдут!
– Хорошо. Тогда поедем вон из Москвы.
Он остановил машину далеко за городом, в поселке, название которого Мария не смогла рассмотреть на плохо освещенном дорожном указателе. Темные тени елей, лиственниц вдоль дороги. Старые деревянные дома, старые дачи. Один напрочь сгоревший дом – только черный горелый скелет выступает, облитый лунным светом, из мороси и тьмы. Лунная осенняя ночь. Тучи рвет резкий ветер. Марии холодно. Она ежится в черном тонком платье. Золотая нитка люрекса блестит в свете Луны, когда Ким вынимает ее на руках из машины.
– Куда мы приехали?.. Чей это дом?..
– Славика.
– Какого Славика?..
– Моего напарника. Наемного киллера, как и я. Славки Пирогова. Ты его помнишь. Он был со мной в тот день, когда Беер тебя...
Он не договорил. Мария закрыла ему рот рукой.
– Не надо. Не надо, прошу тебя.
– Не буду.
Он донес ее на руках до крыльца. Старый деревянный дом походил на облезлый деревянный терем – с коньками, с башенками, с полусгнившими резными наличниками; темные ветхие доски обшивки просматривались насквозь, как прозрачный старый черный мед. Ким поставил Марию на ноги, пошарил рукой на полочке, прибитой над дверью.
– Ага, ключ тут. Считай, мы дома. – Он открыл дверь, поднажал на нее, забухшую от сырости, плечом. Внес Марию в сенцы. – Ух, какой сырой дух! Славка давно здесь не был, не топил. Сейчас натопим печь, согреем воды, я тебя обмою... и чаю заварим. У Славки тут зимние запасы чая и сахара. Может, и сухари, и консервы отыщем. И начнется наша новая жизнь. Как нога?
– Больно...
– Потерпи. Потерпи... жизнь моя.
Он пронес ее сквозь темные комнаты, стены были срубовые, не оклеенные обоями, из углов сумрачно глядели старинные часы и старые диваны, кованые сундуки и старинные, с витражами, облезлые буфеты, а в них тускло, таинственно поблескивали старые рюмки, старые чайники, старые стопки и старые, с отбитыми горлышками, графины, – и опустил на старый, запевший всеми торчащими пружинами, обшарпанный диван, и сам стал на колени перед диваном, и взял ее лицо в руки, и долго, долго смотрел на нее.
– Где мы? – тихо спросила Мария.
– На даче у Славкиной бабушки. Бабушка умерла недавно. Дача осталась. У Славки другая дача, роскошная. До этой – руки не доходят. Она у него вроде укрытия. Так, вроде сундука. Хранилище старых вещей.
– И чужих неубитых жизней. Которые кто-то хочет убить.
– Вроде того.
– Как ты? – Она погладила его висок. Ее ладонь загорелась, как от ожога. – Ты ранен?
– Пустяки. Над такими ранами солдаты смеются.
Лунный свет заливал их обоих. Они казались призраками среди старых ненужных вещей. Погибшее время старыми скелетными руками обнимало их.
– Иди поставь греться воду. Тут плита? Или надо растопить печь?
– Тут баллонный газ и дачная маленькая плита. И печка. Я поставлю сначала воду на газ, а потом растоплю печку. Дров тут навалом, да они отсырели, разжигать буду долго.
– Поцелуй меня.
Он наклонился и сначала поцеловал ее окровавленные, израненные руки. Потом поднял голову, и его губы наткнулись на ее губы.
И бешеная, ничем не остановимая радость затопила их.
Мы голые, и здесь сыро и холодно. Но нам жарко. Твое поджарое тело – жар. Ты – печь. Я горю и сгораю в тебе. Ты горишь и сгораешь во мне.
Он поднялся над ней и снова вонзился в нее. Сладость и боль захлестнули ее, и она вернула ему его порыв, подавшись вперед, сжимая его ребра своими ногами, стискивая крепко, как всадница стискивает бедрами ребра коня. Он задвигался в ней сильно, часто и мощно, и вдруг замер, затих.
Не шевелись. Не двигайся. Не делай движений. Слушай меня. Молись мне.
Он застыл. Застыла и она. А там, внутри, совершался страшный и сладкий труд страсти. Тело мужчины, все превратившееся в болезненно-сладкое острие, пронзало тело женщины, замершее под ним в долгой, длинной судороге вечного мгновенья. Оба замерли, а счастье росло и вырастало. Своими жалкими телами они пытались поставить преграду, запруду растущему наслажденью. Не смогли. Неподвижность не спасла их. Он взял женщину рукою за закинутый затылок, и она вся выгнулась в его руках, под ним, сотрясаясь в сильнейшей судороге сладости и боли, теряя сознание, шепча: еще!.. еще... И он, не выходя из нее, поднявшись над нею, снова ударил в нее острым живым, дымящимся копьем.
Боже. Боже. Боже! Я – так – люблю – тебя!
Dios. Dios. Dios. Bessa me. Поцелуй меня.
Я буду целовать тебя всегда. Всегда, пока не умру.
И я тоже. Пока не умру.
Если ты будешь с другой, я тебя убью.
Если ты будешь с другим, я убью тебя и себя.
Мы будем жить. Если мы сегодня остались жить, мы будем жить, правда?!